запланировано. Живые мертвые не представляли никакого веса [980] .

Эту индифферентность разделяли и еврейские лидеры. «Да, мы все виновны, — заявляет Наум Гольдман, говоря и о себе, и о своих прежних коллегах. Да, мы всё знали, мы были осведомлены, йадану вэ-шстахну: мы знали и молчали» [981] . Американские евреи смотрели на узников лагерей смерти как на «пропавших: лучше было не предпринимать никаких действий, ибо они были обречены с самого начала. К чему пустые усилия?» [982]

Другая тишина: поведение самих жертв было отмечено покорностью. С самого начала уничтожение осуществлялось в неописуемом спуске с одной невероятной ступени на другую, все дальше вниз, в попрании палачами всякой формы человечности. Жертвы онемели от потрясения.

Молчание. В день отбытия то же молчание царило во внутреннем дворе большой синагоги, где мы были собраны. Обезумев от ярости, военные полицейские в шляпах с перьями бегали во всех направлениях, выкрикивая ругательства и избивая мужчин, женщин и детей, не столько для того, чтобы причинить им вред, сколько для того, чтобы нарушить их молчание. Но люди продолжали молчать. Ни стенаний, ни воплей. Один раненный в голову старик снова поднялся на ноги с диким взглядом. Женщина с окровавленным лицом продолжала идти, не замедляя шага. Никогда город не знал подобной тишины. Ни вздохов, ни жалоб. Даже дети не плакали. Это была совершенная тишина последнего акта. Евреи навсегда покидали сцену [983] .

Третий вид тишины. Сам Бог хранил молчание посреди мертвой тишины. Это молчание Бога впечатляюще изображено в кантате Эли Визеля Ани ма’амин*. Патриархи стоят перед Богом во всей реальности Холокоста, поочередно сетуя, обвиняя, вопрошая, бунтуя, но все-таки умоляя. Они рассказывают Богу об ужасающих вещах, которые они видели. Но Бог продолжает молчать.

Свидетели свидетельствуют, а небесный Суд слушает их молча. Высочайшие судьи продолжают молчать, в то время как целый народ погружается во мрак, как в ту божественную бездну, о которой знает лишь Бог… Но небо хранило молчание, и это молчание было как стена. Они взывают к Богу, восхваляют Бога, три истца все говорят, говорят и говорят, — а Судия не отвечает. Авраам гневается, Исаак жалуется, Иаков умоляет, но Бог молчит. Авраам говорит, а Бог молчит. Исаак вспоминает, а Бог молчит. Иаков вопрошает, а Бог молчит [984] .

Молчание Бога провоцирует гнев, жалобы, обвинения, вопрошания, бунт, ненависть, покорность, отчаяние, цинизм. И поэтому непостижимо, как в этом горниле молчания Эли Визель еще находит какой-то смутный проблеск Его присутствия. В конце кантаты Ани ма ’амин, когда Иаков последним заканчивает свою речь перед безмолвными небесами, Рассказчик говорит:

После того как сказал это, он ушел и не видел, не мог видеть, что Бог, пораженный своим народом, в третий раз заплакал — на этот раз безудержно и с любовью. Он плакал над своим творением — и, возможно, даже больше, чем просто над творением… Авраам, Исаак и Иаков уходят, и душа их озарена новой надеждой — надеждой, которую они занимают у своих детей. Они покинули небо и не видели, не могли видеть, что они уже не одни: Бог сопровождал их, плакал, смеялся и шептал: ницхуни банай, сыны Мои победили меня, у них есть право на Мою благодарность. Сказав эти слова, Он повторил их. Слово Бога всегда будет услышано. Как и молчание пропавших [985] .

В. Невозможное свидетельство

Еврейские узники, которые были вытолкнуты за пределы всякой человечности и заключены в горниле молчания, после войны почувствовали, что они должны свидетельствовать о том лиминальном опыте, который они вынесли из лагерей смерти [986] . Свидетельствовать стало для них «биологической необходимостью» [987] , больше того — «единственной почвой для выживания» [988] . Тем самым выжившие оказались в поле почти невыносимого напряжения. С одной стороны, их опыт было невозможно передать: «Аушвиц отрицает всякую литературу, равно как и все теории и доктрины; встроить его в философию значит его ограничить. Если выражать его словами, любыми словами, это будет искажением» [989] . С другой стороны, выжившие должны свидетельствовать. Это жизненно необходимо: «Я пишу, чтобы доказать, что я жив, что я существую, что и я нахожусь на этой планете. Мир осудил меня на смерть. Я пишу потому, что своими книгами я свидетельствую о своем существовании» [990] . Следовательно, выживший, свидетельствуя, оказывается в поле огромного напряжения. «Тот факт, что он выжил, обязывает его свидетельствовать. Будущее, дав ему отсрочку, обретает себе оправдание в своей соотнесенности с опытом прошлого. Но как сказать, как передать то, что по самой своей природе отрицает язык? Как рассказать, не предавая мертвых, не предавая себя?» [991]

В свидетельствах выживших можно различить три слоя [992] . (1) Свидетели пытаются предоставить говорить самим фактам. Они смотрят на себя самих как на «инструменты событий» [993] . Так, Эли Визель в Ночи свидетельствует о том, что случилось с ним и с его близкими от момента депортации до момента освобождения. Он, разумеется, избирает факты, но динамика их отбора ясна: тут говорит некто, дающий слово самим по себе невообразимым фактам. (2) Рассказчик лично вовлечен в то, о чем свидетельствует. Свидетельство не просто воспроизводит события, но само есть часть (жертва) событий, оставивших свой отпечаток на свидетельстве. Читатели Ночи не просто видят проходящую перед ними последовательность событий. Они также переживают то, как рассказчик все более превращается в жертву и «означается» теми событиями, которые он сам описывает, до тех пор пока и рассказчик, и читатель не увидят себя в конце концов в одном и том же зеркале: «Через три дня после освобождения Бухенвальда мне стало очень плохо из-за отравления пищей. Меня перенесли в госпиталь, и две недели я находился между жизнью и смертью. Однажды, собрав все свои силы, я сумел подняться. Я хотел взглянуть на себя в зеркало, висевшее на стене. Я не видел себя со времени гетто. Из глубин зеркала на меня глядел труп. Взгляда его глаз, уставившихся в мои глаза, мне никогда не забыть» [994] . То, что происходило, и то, что произошло с рассказчиком, и сам рассказ — неотделимы друг от друга [995] . (3) Свидетельство — это наставление. События, которые сами по себе ни с чем не сравнимы, становятся образом «мира», в котором находится сам слушатель или читатель [996] . «Существование в концлагере научило нас тому, что весь мир в действительности подобен концлагерю: слабые работают на сильных, а если у них нет силы или желания работать, то пускай воруют или пускай умирают» [997] . «Культура», или «цивилизация», как это принято называть, делается прозрачной вплоть до своей фундаментальной структуры:

Лишь теперь я понимаю, какой ценой заплачено за строительство древних цивилизаций. Египетские пирамиды, храмы и греческие статуи — каким чудовищным преступлением они были! Сколько пролилось крови на римских дорогах, в крепостях и на городских стенах. Древность — это чудовищный концлагерь, где хозяева выжигали рабам клеймо на лбу и распинали за попытки бегства! Древность — это заговор свободных против рабов! [998]

Так опыт лагерей смерти стал «горизонтом интерпретации» для последующей жизни и критерием оценки новых ситуаций. Мы начинаем понимать, почему Эли Визель заступается за жертв массовых убийств в Камбодже, за вьетнамских беглецов на лодках, за забытых армян, за черных в Южной Африке, да и за все человечество как за потенциальную жертву ядерного Холокоста.

Библиография

Agus A., The Binding of Isaac and Messiah. Law, Martyrdom, and Deliverance in Early Rabbinic lieligiosity, Albany, 1988.

BarkatAli A., The Tragedy of Karbala and Martyrdom of Imam Hussain, Faisalabad — Huddersfield, 1984.

BAUMEISTER Т., Genese und Entfaltung der altkirchlichen Theologie des Martyriums, Bern etc.,

1991.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×