сведущих в искусствах и науках монголов и ханьцев, спасаясь от новой власти, хлынули в спокойную и хлебосольную Ордусь, быстро и навсегда изменив своим появлением ее судьбу. К лучшему. Конечно, к лучшему. Но все-таки — бесповоротно и круто изменив… переломив.
А перелом — он навсегда остается переломом. Пусть срослось, пусть совсем не мешает жить, пусть ты достиг в мире сем Бог знает каких успехов и некогда сломанной рукой написал великий добрый трактат или создал великую полезную снасть — а нет-нет, да и заноет, хоть на стенку лезь…
«Это как любовь ушедшую вспомнить, — подумал Богдан, рассеянно отмечая короткий взмах промчавшегося мимо указателя «Капустный Лог — 10 ли». — Кажется, уж давно все прошло, позабылось… а то вдруг как защемит опять, защемит — аж дух теснит да слезы закипают где-то внутри глаз… Но только люди разные. Один от такого к нынешней жене станет нежней да добрей, и ту, утраченную, помянет с благодарностью, и ко всему миру открытей сделается, терпеливей… А другой прежней богине каменюгой окошко размозжит, а нынешней — рожу расквасит… да в кабак нырнет от горения души, а потом кому- нибудь, кто под руку подвернется, по пьянке череп дрыном проломит».
Он издалека увидел над ответвлением дороги скромные деревянные врата под красной кровлею. Подъехав ближе, разобрал надпись на доске над вратами: «Капуста-мать — всему голова. Больше капусты, хорошей и разной». Тогда стал притормаживать.
Аккуратно и плавно повернув, скользнул под надпись.
И сразу, шагах в полутораста от тракта, показалась главная усадьба Лога.
Было семнадцать минут двенадцатого, когда Богдан Оуянцев-Сю остановил свой «хиус» на площадке перед внутренними вратами усадьбы, между видавшим виды трактором с неотцепленной бороной и мощным, вместительным, повышенной проходимости цзипучэ «межа» — повозка, хоть и носила все признаки частой езды по пересеченной местности, выглядела заботливо ухоженной.
Богдан вышел, с усилием и чуть враскачку сделал пару шагов, разминая затекшие ноги и с любопытством озираясь. Он слегка волновался: примет ли великий? О своем приезде и настоятельной необходимости побеседовать о важном, чего телефону или почте не доверишь, Богдан Крякутного известил, но ответа не получил. То ли не дождался — лететь уж пора было; то ли не удостоил скромного столичного сановника ответом бывший патриарх генетики, а ныне — знаменитый капустных дел мастер.
Жил Крякутной замкнуто, со странностями.
С минуту Богдан задумчиво стоял перед вратами.
Он так еще и пребывал в нерешительности, когда дверь усадьбы открылась и на резное крыльцо вышел пожилой, кряжистый бородач в стираных-перестираных крестьянских портах, заправленных в сапоги, и накинутой на голое тело меховой безрукавой душегрейке.
— Каким ветром, мил-человек? — спросил бородач громко, не спускаясь с крыльца. В информационных файлах нынче ночью Богдан видел фотографии хозяина Капустного Лога, но поручиться, что этот бородач и есть Крякутной, он бы не взялся. Годы и смена образа жизни… Похож, это правда. Но…
— Я срединный помощник Александрийского Возвышенного Управления этического надзора минфа Богдан Рухович Оуянцев-Сю, — в тон вышедшему тоже немного повысив голос, ответил Богдан. — Мне по важной государственной надобности желательно иметь беседу с преждерожденным Крякутным. Я известил драгоценного цзиньши сегодня ранним утром по электронной почте и взял на себя смелость появиться здесь, хотя так и не получил ответа. Надобность воистину настоятельная.
Бородач поразмыслил несколько мгновений, пристально вглядываясь с крыльца Богдану в лицо. Потом сделал рукою широкий приглашающий жест:
— Заходи, Богдан Рухович, ечем будешь, — сказал он. — Я Крякутной. Позавтракать-то толком не успел, поди? Чаю?
Четверти часа не прошло, как они уж расположились на застекленной веранде, выходящей на зады, на необозримые капустные поля; а посреди стола фырчал давно уж, оказывается, поставленный в ожидании Богдана самовар, и хлопотливая, приветливая Матрена Игнатьевна, жена затворника, расставляла перед минфа глубокие блюдца с пятью видами варенья, а также заботливо согретые в русской печи ватрушки. Крякутной, уперев одну руку в бок, сидел напротив Богдана и молча наблюдал за тем, как обрастает посудой, снедью и гостеприимным уютом простой дощатый стол, торопливо и ловко накрытый белой льняной скатеркою. Варенье тут же задышало умопомрачительным ягодным духом; сладкий, парной запах теплого творога из ватрушек потек по воздуху слоем ниже. Богдан сглотнул слюну. «Славная все ж таки работа у человекоохранителей, — подумал он. — Со сколькими хорошими людьми познакомишься!»
Он поймал себя на этой мысли — и понял, что не верит, будто Крякутной связан с мрачными событиями, о коих он хотел с ним осторожно заговорить. Не связан.
— Вот в городах, — приговаривала Матрена Игнатьевна между делом, — умные люди часто спрашивают: что делать, что делать… А я так скажу: грибы да ягоды собирать! А потом варенье варить да пироги печь. Когда погреб своими руками наполнишь, остальное всегда приложится… Вы, Богдаша, в своей Александрии когда-нибудь настоящий пирог с грибами пробовали? С пылу-то с жару, а?
Богдан чуть скованно озирался. Не знай он, что перед ним — бывший великий ученый, нипочем бы этого не заподозрил. Ну, разве что по чуточку все ж таки чрезмерной, привычно и неосознаваемо утрированной крестьянистости… но задним-то умом все крепки. И веранда обстановкой своей не выдавала хозяина: платяной шкап с встроенным в дверцу выцветшим зеркалом, один из нижних ящиков слегка выдвинут — видны черные скрученные провода, галоши… Обшарпанный комод, укрытый поверху льняной салфеточкой, а на ней игольница в виде лежащего, выпятивши спину, барана; старый, огромный, еще пятидесятых, верно, годов ламповый радиоприемник «Звезда» с набалдашниками щелкающих ручек на передней панели, под затянутыми желтой материей громкоговорителями; видавшие виды ножницы; наперсток; какие-то иные деревенские пустяки…
На неказистой, явственно из полешка вырезанной подставке — потаенно мерцала зеленым полированным нефритом та самая птичка.
Три с половиной века…
Богдан благоговейно встал.
— Заметил? — с почти идеально скрытым удовлетворением спросил Крякутной.
— Конечно, — ответил Богдан.
Вон они, надписи на крылышках, собственноручно начертанные императором Го-цзуном в тысяча шестьсот шестьдесят седьмом году в Ханбалыке… Совсем не потускнели. Старая киноварь…
— Знаешь, стало быть, ее историю?
— Кто же не знает, Петр Иванович. Вы ведь…
Суровый бородач нахмурил седые кустистые брови.
— Я, Богдан, тебе «ты» говорю не чтобы ты мне выкал, как какому-нибудь шаншу[42] своему, — почти сердито одернул он Богдана. — Письмо твое я прочел — славное письмо, человеческое. И лицо у тебя славное. Я же сказал тебе: ечем будешь. А ечи на «вы» не бывают. Второй раз этак прошибешься — выгнать не выгоню, но откровенничать не смогу, решу: ошибся в тебе. А ты, я так думаю, откровенности от меня ба-альшой ждешь… — И он выжидательно посмотрел на Богдана исподлобья.
— Да будет тебе, старый! — махнула на мужа полотенцем Матрена Игнатьевна. Уперла руки в боки, выпятила и без того выдающую грудь и оттопырила подбородок, явственно передразнивая грозного супруга. — Чего ради утесняешь молодого гостя? Уж больно ты грозен, как я погляжу! — Опять махнула полотенцем и повернулась к Богдану. — Ты не верь ему, Богдаша, он воробья не обидит…
Богдан сел.
— Жду, Петр, — ответил он, принимая предложенный тон.
— А ты не торопись, — пряча улыбку в бороду, сказал Крякутной. — Сперва чайку попьем. Мы тебя дожидались, так тоже не завтракали. Ты уж не обессудь, мы чаи гоняем по русскому обычаю, с сахаром, не как в столицах принято.
«И очень хорошо», — подумал Богдан.
За завтраком беседовали сообразно. О дороге, о погоде. О видах на капусту в этом году и о делах асланівських; бывший светило, оказалось, следит за событиями. Вероятно, при помощи лампового