природным из всех искусств. В несовместимости этой никак уж неповинны строители новой Италии. Сознательно или нет, но они даже смягчают разлад тем компромиссом, на который, хоть и немного насильственно, они стремятся пойти с древне–римской архитектурой. Что поделать, если бетон, железо и стекло уже сами по себе калечат живое тело, если завод или вокзал, вполне уместный в Берлине, кажется несносным во Флоренции или в Неаполе. Световые рекламы украшают Нью–Йорк и не уродуют Парижа; в Риме они — фальшивые алмазы, натыканные в небо, вместо звезд. Прожекторы, освещающие Площадь Согласия, нас не оскорбляют, но у фонтана Треви они отнимают по вечерам всю его поэзию. Световые излишества, ставшие столь обычными в наше время, полночи терзают Рим, приученный к живому огню факелов между окнами дворцов и плошек, еще и сейчас зажигаемых иногда в замке Св. Ангела. С Капитолия падает плашмя мертвенный белый свет, на Яникуле глупо мигает то зеленым, то красным пятном подаренный аргентинцами маяк (вполне пригодный, должно быть, для Буэнос–Айреса), ослепительный фонарь убивает ночь на Пиацца Навона, а кругом тихие улицы уже во сне и мраке, электрические свечи потушены в церквах и только в Санта Мариа сопра Минерва над гробом фра Беато, вместо вечной лампады, изливает желтый свет угле–калильная старенькая лампочка.
Стоит ли сетовать? Несмотря на все перемены, Италия остается Италией, и Рим, слава Богу, всё еще вечный Рим. «Высокие дворцы», к которым Гете обращается в стихах, еще стоят, хотя и сдаются в наем квартиры в палаццо Барберини; их фасады обрамляют узкое Корсо, где пришлось ввести sens unique не только для автомобилей, но и для пешеходов. Попрежнему несчетные купола мягко плывут над городом, и собор открывает за рекой объятия Берниниевой колоннады. Не в сторону Остии и не по Фламиниевой, а по Аппиевой дороге, надо уходить из Рима и возвращаться в Рим. Среди могил, среди полей она тянется ровная, прямая; обернитесь: исчезли века, и вы снова в той картине Лоррена, где колонны врастают в землю и мраморы поросли травой, где в летнем сумраке гаснет древний мир, — в картине, которую назвал неизвестно кто «Падением Римской империи».
Притяжение Италии
Сухопарые англичанки с красными книжками в руках торчат на перекрестках, как фонарные столбы, и отвесные тени падают от них на помпейские нежилые улицы. Другие, из таких же книжек почерпнув урок,, с выражением исполненного долга на лице, крошат булку голубям на площади св. Марка. Третьи, запрокинув головы на деревянную спинку скамьи, полувывихнув шею, созерцают потолок Сикстинской капеллы и удивляются вслух странному имени Майкель–Энджело. В июльский полдень бравые баварцы, обливаясь потом, восходят на Палатин «или ползают по крыше Миланского собора; на них толстые шерстяные куртки, такие же чулки, подбитые железом башмаки и зеленые войлочные шляпы с кокетливым петушиным перышком. Во Флоренции, над Понте–Веккио, в коридоре, что соединяет галлереи Питти и Уфиций, бородатый мужчина, в новых калошах, с отчаянием ищет чего?то в путеводителе Филиппова и, встретив соотечественника, умоляет разъяснить, где же тут, наконец, «этот их хваленый Баптистерий».
Многим знакомы зрелища и встречи такого рода, особенно тем, кто побывал в Италии в дореволюционные, довоенные идиллические годы. В те годы и у нас итальянское путешествие стало обязанностью всякого уважающего себя и хоть отчасти грамотного человека. Через Вену, через Берлин, а то и морем из Одессы потянулись то полчищами экскурсантов, то семьями, то в одиночку, студенты, курсистки, бухгалтеры, приволжские купцы, отставные военные, промышленники с Урала, сановники, народные учителя и даже батюшки, Бог знает из каких губерний, с чайниками, дабы на станциях раздобыть кипятку. К тому времени давно уже определилось, что из итальянских городов Венецию особенно возлюбили французы, англичане — Флоренцию, немцы — Рим; для русских особо им предназначенного места не нашлось, зато июль и август, самые неподходящие месяцы для путешествия в Италию, окрестили именем «русского сезона». Начались обязательные осмотры музеев, дворцов и церквей, покупка сувениров, писание открыток с генуэсским кладбищем или каприйским рыбаком, началось много смешного, — но еще смешней было бы за всем этим не видеть вещей знаменательных и существенных. В те годы были написаны «Итальянские стихи» Блока, «Итальянские впечатления» Розанова, «Образы Италии» Муратова, Зайцевский «Дальний край» и появилось множество других книг, стихотворений и картин, связанных так или индче с итальянскими странствованиями их авторов. Возобновлялась и обещала расшириться одна из лучших русских традиций, к концу минувшего века несколько заглохшая, — традиция, с которой связаны имена Батюшкова, Тютчева, Тургенева, о которой говорят пейзажи Сильвестра Щедрина, последние дни Боратынского в Неаполе, завороженные Римом Гоголь и Александр Иванов… Возникновение этой традиции и плодотворное развитие ее — залог европейского бытия России, ибо нет в Европе страны, где не было бы собственной вереницы итальянских путешествий и своего, одной этой стране присущего вида любви к Италии.
«Je n'ai pas le Heimweh, mais le Herausweh» говаривал Тютчев: несмотря на всё славянофильство, Россия, по временам, докучала ему до крайности. Однако, его слова могут быть поняты и в другом, менее заостренном и более отвечающем нормально–европейскому национальному чувству, смысле. Для человека европейской культуры как раз ведь и характерно состояние некоего неустойчивого равновесия между Heimweh и «Herausweh», между тоской по родине, когда он слишком засиделся на чужбине, и тоской по чужбине, при безвыездном пребывании на родине. Первое из этих чувств о. бщечеловечно, второе составляет особенность европейского человечества, очевидно, и приведшую к тому, что Европа «открыла» старый и новый свет, тогда как нигде в мире не нашлось Колумба, чтобы открыть Европу. Внутри европейской культуры особенность эта тоже играет очень большую конструктивную и объединяющую роль. Благодаря ей, взаимное притяжение европейских стран и оказывается, должно быть, всего сильнее и всего действеннее там, где определяется не соседством, не сходством, а контрастом. Деловые, торговые, а в зависимости от них, и культурные связи между Италией и остальным средиземноморским побережьем Европы древни и прочны, но здесь нет того особого духовного и душевного тяготения к ней, какое наблюдается, например, в скандинавских странах. Германию отделяет от Италии горная преграда, трудно преодолимая в былые времена, и всё же от былин о Теодорихе до безумной политики Гогенштауфенов, от трагедии Дюрера и всего немецкого искусства его времени, опаленного итальянским солнцем, до римского счастья Гете, до живописных мечтаний и неудач в начале прошлого столетия, до Буркгардта, до Вагнера, до туринского помешательства Ницше, всё то же тяготение к Италии не переставало калечить и строить вновь и вновь противоречивую германскую культуру. Однако, всю власть магнетической этой силы еще легче показать на примере другой влюбленной в Италию страны, на классически ясном примере Англии.
**
¦
Поджаренный хлеб к пятичасовому чаю, обеденные переодевания, теннис, гольф, — всё это и многое друroe англичане занесли во все концы света, не в одну Италию, но никуда не приносили они такого жадного любопытства, такой горячей и бескорыстной любви, и старые девы с путеводителями в руках в Помпеях, Венеции, Ватикане, — только один из смешных и, в конце концов, трогательных ее символов. Можно было составить себе особенно отчетливое представление о силе и распространенности этих чувств в 1930 году на Лондонской выставке итальянского искусства. Надо было видеть, как толпа стекалась с утра к серому зданию на Пиккадилли, подымалась по лестнице, наполняла зал за залом, — сосредоточенная, почти молитвенная толпа. Не надо знать Италии, чтобы мечтать о ней, и достаточно быть англичанином, чтобы верить в итальянское искусство. Каким успехом ни пользовались две предыдущие лондонские выставки, посвященные живописи фламандской и голландской, таким вниманием, такой торжественностью, таким всеобщим восторгом они всё же не были окружены. Как никак, требовали они некоторой особой подготовки, тогда как едва ли не каждому англичанину, хотя бы по наслышке, известны чудеса, ради которых, кто может — едет во Флоренцию, ради которых теперь достаточно было поехать в Лондон. Поездку сюда, из самых дальних углов, совершили, должно быть, все те, кто хоть однажды видел репродукцию с Ботичелли, кто когда?либо заглядывал в книги Рёскина или просто любовался дворцом дожей в витрине железнодорожного бюро. Какой радостью было это чудо для всех них, когда сотни звездочек из Бедекера перелетели на лондонское небо, то есть, случилось нечто, подобное тому, как если бы Колизей