через Афганистан, Бенгалию и Пенджаб. Н.И. Подвойскому принадлежит высказывание о том, что «одно должно претворяться в другое так, чтобы нельзя было сказать, где кончается война и начинается революция». Предлагая создать Генеральный штаб III Интернационала, М.Н. Тухачевский писал в июле 1920 г.: «Война может быть окончена лишь с завоеванием всемирной диктатуры пролетариата». Известны и другие сентенции: К.Б. Радек: «Мы всегда были за революционную войну… штык — очень существенная вещь, необходимая для введения коммунизма»; Ф.Э. Дзержинский: «Мы идем завоевывать весь мир, несмотря на все жертвы, которые мы еще понесем»; Н.И. Бухарин: «Рабочее государство, ведя войну, стремится расширить и укрепить тот хозяйственный базис, на котором оно возникло, то есть социалистические производственные отношения (отсюда, между прочим, ясна принципиальная допустимость даже наступательной революционно-социалистической войны)»; «Гражданская война — минус, но она дает возможность перестройки на новых началах». В 1919 г. в Петрограде вышла книга Г. Борисова (псевдоним экономиста и философа И.А. Давыдова) под названием «Диктатура пролетариата», в которой прозвучало откровенное признание: «Нет, не мир, а меч несет в мир диктатура пролетариата»[136].
После поражения под Варшавой в 1920 г. Ленин стал более осторожным относительно своих планов о будущей советизации Запада. В настоящее время опубликован ранее неизвестный фрагмент его речи на IX партийной конференции 22 сентября 1920 г., где он, в частности, сказал: «Я прошу записывать меньше: это не должно попадать в печать…»[137] В этом выступлении, как уже отмечено в литературе, отразились ленинские планы большевистской экспансии на Запад, включая дислокацию Красной Армии вдоль германской и чехословацкой границы, а также его одержимость секретностью[138].
Говоря о планах советизации Польши, Ленин приоткрыл завесу над тем, как принималось решение «использовать военные силы»: «Мы формулировали это не в официальной резолюции, записанной в протоколе ЦК и представляющей собой закон для партии до нового съезда. Но между собой мы говорили, что мы должны штыками пощупать — не созрела ли социальная революция пролетариата в Польше?» (выделено мною. — И.П.). Делалось это втайне как от собственной партии, так и от Коминтерна. «Когда съезд Коминтерна был в июле в Москве, — продолжил далее Ленин, — это было в то время, когда мы решали в ЦК этот вопрос. На съезде Коминтерна поставить этот вопрос мы не могли, потому что этот съезд должен был происходить открыто»[139].
После поражения под Варшавой намерения руководства партии остались прежними. Председатель Сиб-ревкома И.Н. Смирнов на III Сибирской конференции РКП(б) в феврале 1921 г. рассказал о своем разговоре с Лениным, состоявшемся у него после того, как выяснилось, что 40 тыс. добровольцев, собравшихся в Сибири для поездки на Польский фронт, оказались невостребованными: «…Скажи в деревне, что нам еще придется ломать капиталистическую Европу и что эти 40 тыс. должны сыграть решающую роль. И русская советская винтовка появится в Германии»[140].
Что же касается принципов конспирации во внешней политике, то они были не только закреплены, но и доведены Сталиным до логического завершения. После первых неудачных опытов надежды на мировую революцию не исчезли и действия по ее «подталкиванию» не прекратились, но были глубоко законспирированы. В результате правда о них оказалась буквально замурована. Кто реально мог отважиться усомниться в утверждении Сталина, когда он в 1936 г. на вопрос американского журналиста Роя Говарда «Оставил ли Советский Союз свои планы и намерения произвести мировую революцию?» ответил:
Только с началом радикальных политических изменений в Советском Союзе с конца 80-х гг. правда стала постепенно выходить наружу, но процесс этот оказался намного сложнее, чем тогда представлялось.
«Ключом», который открывает путь к правде о сталинских замыслах по расширению «фронта социализма», является правда о кануне войны.
Сразу после войны по указанию Сталина был создан специальный орган, в разных документах именовавшийся по-разному: «правительственная комиссия по Нюрнбергскому процессу», «правительственная комиссия по организации Суда в Нюрнберге», «комиссия по руководству Нюрнбергским процессом». Во главе этой сверхсекретной комиссии с функциями особого назначения Сталин поставил Вышинского. Членами комиссии были назначены прокурор СССР Горшенин, председатель Верховного суда СССР Голяков, нарком юстиции СССР Рычков и три ближайших сподвижника Берии, его заместители Абакумов, Кобулов, Меркулов. Главная цель комиссии состояла в том, чтобы ни при каких условиях не допустить публичного обсуждения любых аспектов советско-германских отношений в 1939– 1941 гг., прежде всего самого факта существования, а тем более содержания так называемых секретных протоколов, дополняющих пакт о ненападении (23 августа 1939 г.) и Договор о дружбе (28 сентября 1939 г.). Для того чтобы обеспечить во время следствия действенность указаний тайной комиссии, в Нюрнберг была отправлена и следственная бригада особого назначения во главе с одним из самых свирепых бериевских палачей полковником М.Т. Лихачевым[142]. Сталин боялся в общественном мнении Европы и Америки оказаться в Нюрнберге на одной скамье с нацистскими военными преступниками. А у него были серьезные основания для таких опасений. Поэтому Сталин сделал все, чтобы не допустить на Нюрнбергском процессе обсуждения вопроса о роли СССР в развязывании Второй мировой войны. Ему это удалось — положение победителя позволяло диктовать условия.
26 ноября 1945 г. комиссия Вышинского приняла решение «утвердить… перечень вопросов, которые являются недопустимыми для обсуждения на суде»[143]. Отдельные же попытки подсудимых указать на действительную роль СССР в подготовке Второй мировой войны не изменили общей ситуации. Так, Риббентроп в своем последнем слове заявил: «Когда я приехал в Москву в 1939 году к маршалу Сталину, он обсуждал со мной не возможность мирного урегулирования германо- польского конфликта в рамках пакта Бриана — Келлога, а дал понять, что если он не получит половины Польши и Прибалтийские страны еще без Литвы, с портом Либава, то я могу сразу же вылетать назад. Ведение войны, видимо, не считалось там в 1939 году преступлением против мира…»
Этот абзац не вошел в русское издание материалов Нюрнбергского процесса[144]. Правду о кануне войны было приказано забыть. Забыть в прямом смысле слова — Сталин запретил писать дневники и воспоминания о войне. Нарушение запрета могло стоить жизни. Что же касается прямых соучастников Сталина, то забвение было в их собственных интересах. Ярчайшее тому свидетельство — разговор Ф. Чуева с Молотовым: «На Западе упорно пишут о том, что в 1939 году вместе с договором было подписано секретное соглашение…
— Никакого.
— Не было?
— Не было. Нет, абсурдно.
— Сейчас уже, наверно, можно об этом говорить.
— Конечно, тут нет никаких секретов. По-моему, нарочно распускают слухи, чтобы как-нибудь, так сказать, подмочить. Нет, нет, по-моему, тут все-таки очень чисто и ничего похожего на такое соглашение не могло быть. Я-то стоял к этому очень близко, фактически занимался этим делом, могу твердо сказать, что это, безусловно, выдумка»[145].
Конечно, Молотов «стоял к этому очень близко», что неоспоримо подтверждается его подписью под секретными протоколами и фотографией, которая запечатлела его рядом со Сталиным и Риббентропом во время подписания этих документов. Показательно, что и спустя десятилетия Молотов оказался неспособен к исторической самооценке, иначе бы его заведомая ложь вербализовалась без интриганских слов