дай Бог что случится — в огонь кинусь за ней. Ты глянь, чё творит…

Верке надоели липучие кулики, она повалилась в мох и раскинула лапы. Видя это, птахи ещё поругались немного и угомонились, улетели по своим неотложным делам. Собака лишь тихонько поглядывала им вслед.

— Прикинулась дохлой, вот прокуда! — засипел смехом Игнатий и встал. — Дровишек айда соберём — и ночевать пора. Господи-и, да когда же я покой обрету, как вспомню, куда нам ишо добираться, волосьё на непутёвой голове дыбки встаёт, а ведь, прусь… И тебя сговорил, лихом меня помянешь к зиме, если живыми будем.

— Не помяну лихом, Игнатий, мне чай тоже обрыдло сидеть в этой Манчжурии. А тут — всё внове не нагляжусь. В охоте ещё бы воля была, без мяса не остались бы.

— Будет, брат, скоро будет такая воля, хоть из пушек пали круглый день. Ни единой души на сотни вёрст. А эвенки там — редкие. Приветливый народишко, последние штаны сымет для гостя, бабу свою отдаст, только дай подивиться на глупых люча,[3] послухать новости.

Вот уж их-то судьба не милует. Истинно калёный народ, справедливый. Дурили их раньше купцы безбожно, изводили спиртом. Счас вроде говорят, что новая власть берёт их под опеку. Надо думать, что крепнет и приживается эта власть…

Дойдут скоро у ей руки до этих мест. Погляжу, погляжу, да как только она хватится прииски открывать, добывать золото, и останусь тута. Хватит кутить, годы не те. Да и ничего там хорошего нет на чужбине, окромя страха за свой живот.

Коли примут и не будут поминать прошлое — артельку сколочу, золото любой власти нужно, ясно дело. Грех ево уносить с родной земли, шлюх за нево покупать… Да счас оно, вроде ничейное, никто им не занимается всерьёз.

И натуру свою не могу отвернуть. Пока его со мной нет, золотья, вот, как счас, праведно кумекаю, только почую в котомке или на шее кожаный мешочек-тулун, ево тяжесть — вертятся в глазах те девки в кабаке, дёргают ногами, как рукой зовут из этих снегов к себе под бок. Надо хучь раз жениться. Может, остепенюсь.

— Ты что, и не заводил семью? — поразился Егор.

— Да, брат, лихоманка меня побери, всё ить некогда. Зимой гуляю, а летом ноги бью, так жисть и пролетела боком, не углядел.

Натащили к биваку сухостоя и приготовили ночлег. Верка куда-то подалась в сопки, вскоре залилась там, призывая к себе. Егор дёрнулся было к ружью, но Игнат осадил:

— По рябчикам она голосит, не ходи без толку. По зверю у ней злей и грубей работа. Они счас её надурят и разлетятся. Займись лучше жратвой, а я сёдла погляжу, кабы что не сломало в дороге.

Действительно, голос собаки вскоре затих, и она вернулась уже впотьмах, мокрая от росы, с вываленным набок розовым языком.

— Натешилась, дурёха, — заворковал Игнатий, отрезал и кинул ей шмат кабаньего мяса, — лопай вот готовое, не бей ноги. От, непуть! Рябчика она захотела, царевна-а, мать твою сучку. А? Жри свинину, покель дают… Аль ты мусульманской крови, Верка? Аллах не дозволяет. Хаваешь… Знать, нашей веры. Прости меня, Господи, чё плету олух…

Егор устраивал в пологе постель и лыбился, подслушивая его разговор. Между тем, Парфенов не отлипал от лайки, сидел, по-монгольски скрестив под себя ноги, размахивал кружкой с чаем и пытал безответную собаку:

— Верка? А может быть, ты шпиёнка? К нам спецом приставленная. А? Чё морду воротишь, раскусил я тебя… Стыдишься правды-то, хто иё любит… не только ты. Вот доведём тебя к золотью, ты всё пронюхаешь, где надобно мокротой своей застолбишь, и потом к прокурору самому грозному: так, мол, и так, шибко богатую россыпь пристерегла.

Медаль мне на шею за это и рябчиков от пуза, жареных, конечно, да штоб непременно в сметане были. Ить так, Верка? Ага-а, сучье отродье, сбегаешь в кусты. Муторно слухать… я тебя ишо выведу на чистую воду, сучье семя, как удружу пустые ручьи, вот и веди туда свово прокурора.

Он тя зараз на шапку употребит за обман. — Раздобревший и не в меру говорливый, Игнат опять поворотился к Егору, — кипит у меня всё в башке— ночью бы пёрся дальше, да лошадей запалим. Потому и болтаю без удержу, что сижу сейчас под звёздами нашенскими у себя дома, в родимой тайге…

Без фарту не будем, можешь не страшиться, а вот, такого тёплого вечера вдруг да и не осталось на всю жизнь, — он плеснул струйку чая на огонь, — это чтоб духи местные на нас не злились, так эвенки их ублажают.

Потому и не мрут в лишениях, что добром одаряют Богов и людей встречных, почитают себя сильным племенем за эту равность с самими духами, — он пил чай и хрустел ссохшейся за дорогу лепешкой.

— Ух! До чего хорош чаёк в тайге, счас кровушка вскипит, голубушка, побежит по жилочкам, согреет.

Сварилось мясо, ели его с сухарями, запивая горячие куски наваром — шурпой, черпая прямо кружками из котелка.

— Вовремя подвернулся кабанчик, — сытно икнул Парфёнов и отвалился в полог, — с таким харчем можно хоть на край света переть. Муки у нас два мешка, у Мартыныча мешка три припасено.

Если поэкономней быть, хватит до осени. А коли не хватит, на одном мясе можно жить, верно дело. А то и эвенков сговорим на Учур аргишить — кочевать, там у якутских купцов можно за золото припас взять. Не пропадём, казак… Ясно дело.

— Я и не боюсь, а ты всё стращаешь.

— Бояться надо-о… Как же. Зверь не всякий посягнет, а вот, человек — куда страшней. Бойся человека! Вот, до чего дожились. Нету ево коварней и беспощадней в тайге. После одного случая зарёкся я с компаньонами водиться.

— А меня зачем тогда потянул?

— С тобой — ясно дело, не подведёшь, по глазам видать, да и в деле уже испытал, когда в окно сигали от офицерья. А так бы не стал сговаривать, один ушёл. Так во-от… Было это на Бодайбо, меня шуты носили долго по тем краям.

До работы на прииске не часто опускался, всё бродили с напарником Ефимом вольными горбачами, фарту шальнова искали.

Золотишко там бедное становилось, повытрясали богатые россыпи купцы и компании, глотки друг дружке они грызли за жирные участки и снимать норовили только сметану, зачастую губя наполовину россыпь.

Нам повезло. В одной старой отработке покопался я, головой покумекал и стал бить шурф не в ручье, а в наносном берегу.

Ефим на меня гневается, отговаривает, торопит дальше бежать. Но ежель я чё задумал, свернуть легче шею мне, чем отпихнуть. Добился, всё же, до песков, снял первую пробу и глазам не верю.

В самую золотую кочку угодил шурфом. Ефим ополоумел, трусится весь, ночами устье с ружьём сторожит, спать боится. Моем, радуемся, делим по тулунам добычу. К зиме с полпуда нагребли. Тут я и стал примечать, что Ефимка от меня глаза воротит, вроде, как стесняется взглянуть.

Конешно ж, был я наслышан о людских злодействах на золоте, ума оно многих лишает, отмахнулся от сомнений, да чуть за это и не сгинул…

Хорошо, что за лето пулевые патроны подмокли в дождях. Стрельнул мне в спину, когда начали в жилые места выходить, пуля в телогрейке увязла, только синяк огромный на лопатке растёкся.

Упал я с испугу, А Ефим в котомку лезет, зубами лязгает. Тут я ево и поймал за кушак! От заорал он с испугу… Сагиры[4] мои грязные целует, просит помиловать, золото сулит отсыпать из своего пая, а я ево на радостях, что живой, понужаю кулаками, учу разуму. Да разве таких научить?

Измордовал ево, золото всё отнял и пошёл на прииск. Исскулился он в дороге. Отмяк я, отдал его тулунок. Но впредь решил промышлять в одиночку. Чтобы не застигли врасплох, всегда старался делать землянку в кедрачах, или стланиках кедровых.

Птица кедровка, хоть и невелика, но зорка и сварлива чище старухи, всё подмечает в тайге. Только

Вы читаете Становой хребет
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату