ихний стрёкот заслышу, ясно дело, кто-то прётся.
Приловчился по их голосам узнавать, на кого она ругается: на медведя одним криком блажит, а на человека другим голосом брешет, меж собой болтают особыми песнями. Ушлая птаха…
Так и промышлял зверем. Ну, как вырвался в город, вот и пошёл куражиться. И вот, чужого богатства сроду не брал, не зарился. И тебе, брат, не советую. Радость от дармовщинки — малая, а конец — один. Свихнувшийся на воровстве человек, считай, уже покойник.
Как бы он не тешился, как бы ни скрывал свою чёрную жадность, зло червем могильным высушит душу и подставит беде. Как того Ефима. Ить он не смирился… В казарме на прииске обобрал двух пьяных рабочих, перстни с них поснимал, часы и попался.
В полицию тогда за такие дела не особо таскали. Взяли его прилюдно за руки-ноги, раскачали и со всего маху три раза на пол задницей прилепили… Казнь эта — страшная, почки напрочь отбивает. Загнулся Ефим через пару недель, со всеми богатствами распрощался.
Ох! Чай-то остыл. Забрехался Игнаха-Сохач. Эту кликуху мне дали приискатели — Сохатый, за неутомимость звериную в тайге. Я даже, по дурости, наколку сделал на груди, глянь-кось, — он снял через голову рубаху и подвинулся к костру.
В красном свете увидел Егор горбоносого лося с большущими рогами. Он стоял на скале и ревел, разинув губатый рот. Из-за гор вставало солнце.
— Здорово наколото, как живой.
— То-то же… каторжанец старался, я чуть не сдох от боли, но пытку вынес. Приметный теперь, пачпорта не нужно. Сохач — весь документ.
Про мою блажь и хунхузы наслышаны, сказывали в прошлом году, что пойманных спиртоносов бандиты заставляют грудь оголить: кто-то пустил легенду про мой фарт, им донёс.
Вот и нарвись на них, ясно дело, прикокнут. Когда же эта погань выведется из тайги и можно будет спокойно ходить по ней куда вздумается?! Сейчас, вроде бы, потише стало, а вот, с семнадцатого по двадцатый год, тут что ни творилось.
Сколь в этих сопочках таится костей людских — не сосчитать. Особливо достаётся китайцам-косачам и корейцам-лебедям от ихнева же брата по крови, хунхуза. Бродят через границу эти банды во множестве, чинят свой суд и расправу.
Поджидают на тропах возвращающихся с золотом старателей и выбивают безжалостно. Приискатели идут, в основном, без оружия, особо косачи, так их прозвали за косички на головах. Идут они гуськом, друг от друга аршин на пятьдесят. Их с заднего начинают колотить, так всех и приберут.
Всякого люда и средь нашего брата хватает, тут недалече идёт колёсная дорога с Верхне- Тимптонских приисков в посёлок Ларинск. Так этот Ларинск — сплошь разбойный, не вздумай туда сунуться ночевать, — Игнатий примолк, задумался о чём-то своём.
Ночь обдавала сидящих людей еле ощутимым морозцем, он прихватывал заливчики у ручья, и с хрустом рушился тонкий ледок от спада воды.
— Верка! Подь сюда, — опять заговорил старатель, — ты пошто линять рано зачала. А? Через пару дён дрожака хватишь на перевале. Ну и глазищи у тебя шпиёнские, до хребта прожигают… Ластишься, ясно дело. Где бы мне жену такую ласковую сыскать и в работе вёрткую, как ты, Верка?
Егору сразу вспомнилась Марфа.
Она снилась ему всю ночь — манила в отворённые ворота Якимовых.
9
Сопки бугрились всё круче, а распадки уходили вниз всё провальней. Чаще попадались снеговые кулиги. Сбочь тропы вечнозелёный кедровый стланик разгибал намёрзшие спины от зимнего гнета заносов, пушил к солнцу хвою.
Лошадям совсем не стало подножного корма, и они перешли на овёс, завьюченный Игнатием, который в тонкостях знал всё, что ждёт путников в этой дороге. По узкому нартовому пути они шли первыми, в иных местах его пересекал нетронутый с зимы снег.
Игнатий спешил, останавливал караван лишь на короткий роздых. Компаньоны подкармливали лошадей, сами наспех подкреплялись сушёным мясом и сухарями, неизменно запивая походную трапезу крепким до черноты чаем.
Егор втянулся, привык к тяготам путешествия. Сбежал с парня лишний жирок, появилась лёгкость в теле и выносливая сила. К ночёвью уже не примечал за собой такой устали, как было ранее.
Парфёнову всё больше нравился проворный и работящий напарник, за всё время не приметил он в нём никакой душевной гнилости.
Наставлял мимоходом, как ладить вьючные седла, чтобы не сбить спины лошадям, учил приметам, по которым можно предвидеть погоду, и, сам того не замечая, увлекал парня всё дальше и глубже в ту бродяжью усладу, которой сам был пропечен-перекручен.
Выстывала у Егора память о Марфушке, жестоком отце и покинутой Манчжурии. Замирая сердцем, он вглядывался с вершин сопок в бескрайние волны застывшей земли, над нею плыли низкие облака и ныряло в прогалах ласковое солнышко.
Зацвёл багульник, перелетали и кружились птахи в многоголосом пересвисте. Как молодой зверь, Егор трепетно ловил брожение весенних запахов: хвои, прели листьев, сырости снега и первой зелени.
На южных склонах проклюнулись подснежники, пушистые, фиолетовые, радующие глаз; пробудились от спячки евражки-каменушки, провожавшие путников отчаянным свистом.
На зорьках токовали глухари по закраинам леса, будоража охотничью страсть. Игнатий отпускал Егора на ток, и тот, счастливый, приносил к костру больших краснобровых птиц с лопушистыми веерами хвостов.
Верка зажирела от потрохов, лениво бежала впереди каравана и делала вид, что усердно ищет звериный след. Игнатий сразу раскусил её плутовство и долго назидал на биваке, какая она брехучая и плохая собака, с таких-то лет занимается обманом… Беда. Она, словно осознавая вину, прижимала виновато уши и отводила глаза, ещё более распаляя приискателя.
Нартовка полезла на перевал. Лес измельчал и кончился, потом стланик отодвинулся вниз и, с одного из увалов, грозно открылись далёкие заснеженные горы с чёрными башнями зубьев на хребтах. Парфёнов остановил коня, поманил пальцем к себе Егора.
— Вон он, гляди… Радость моя и горе. Становой хребет. Тянется он, брат, от Монголии до Чукотского носа на тыщи вёрст. Мимо этих гольцов скоро будем кочевать.
Жуткая и первородная там красота, раз поглядишь — не забыть до могилы. А эти сопки — только отроги. Глянь, гольцы, как на солнце блещут, чисто брильянты агромадные. Сви-и-демся, недолго уже…
Егор оглядывал бескрайний размах несчётных сопок. В голубом дыму прозрачного воздуха тонут долины рек, распадки ключей залиты морем изумрудного стланика, тугой ветер колышет его в тенях редких облаков, шевелит конские гривы, заносит набок хвосты, и становится тревожно на душе от такого великого пространства.
Двинуться нет сил, всё бы глядел и глядел на исполинскую картину гор и тайги.
По хребтине водораздела ехалось легко. Мелкий стланик и полярная карликовая берёзка сменялись плешинами горельников, кое-где изо мха выпирали плиты серых камней и торчали угрюмые дворцы злых духов — останцы.[5]
В низине напоролись на аршинный снег, долго пересекали её, оставляя сзади вихлявую тропу. Лошади быстро выбились из сил, в иных местах проваливались по самое брюхо, толстый наст раздирал ноги до крови.
Ночевали в затишке останца: припозднились и не успели спуститься в распадок. Ночью кончились дрова, и до утра не сомкнули глаз от холода. Тут, на верху Яблонового хребта, ещё прижимал зимний морозец и весна чувствовалась слабо.
Только засерел восток, благо ночи стали короткими с приближением тепла, завьючили лошадей и