Успокаивал, отвлекал, читал из фольклора: «…и стал медведь мужика ломать и коверкать, и жопу ему выел».
Дочь тут же зашлась от смеха:
— Так и написано?
— Вот смотри, только маме не говори, что я тебе это читал!
Суровцев проснулся, сходил в туалет, услышал хохот, заглянул: Войцеховский и дочь в обнимку хохочут за ширмой. «Странные люди: то умирают, то смеются», — подумал он, отправляясь снова на диван.
Странного ничего не было: дочь болела — умирал Войцеховский, выздоравливала — с нею воскресал.
Сантехник принес новый слив и попросил помочь совместить фланцы. Помог. Пришел за ширму — дочь дрожит.
— В чем дело?
— А он тебе ничего плохого не сделает?
— Кто?
— Ну этот, что сейчас заглядывал.
— Сантехник? Ну что ты? Добродушный человек! Он мне занятную историю рассказал, только маме не рассказывай!
Стал на ходу сочинять скабрезную историю, и чем скабрезней она становилась, тем звонче заливалась дочь. Все снова кончилось обоюдным хохотом.
Сантехник ушел, но тут же вернулся: оставил в ванной часы. Все обыскали — часов нет.
— Часы я оставил здесь! Без часов не уйду!
— Хорошо, какие?
— Ну это… «Ракета»…
— Сколько стоят?
— Ну не новые… червонец…
Дал червонец — ушел.
Дочь дрожала за ширмой. Суровцев спал, за окном мерзло пустое небо.
Пришел старший брат, пообедал, закурил и сказал:
— Мне противно у тебя бывать. Твои конвульсии вызывают у меня отвращение. Жизнь зря потратила на тебя свои клетки. Лучше бы я прожил дважды.
Поезд у них был ночной. Войцеховский колебался до последней минуты. Наконец, уговариваемый женой и старшей дочерью, стал собираться. Сборы его походили на бегство. Вещи в беспорядке швырялись в чемодан. Жена и старшая дочь, не смея вмешиваться, стояли в стороне. Говорили шепотом. Его отъезд держался от младшей дочери в глубокой тайне. Собрался он в считанные минуты. Прижав коленом крышку вздувшегося чемодана и закрыв замки, он дал жене последние наставления и облачился в совершенно неприглядный, в заплатах и в пятнах, тулуп. Длинный ярко-зеленый шарф он повязал сверху, что неожиданно придало его облику странную экстравагантность.
«К чему этот маскарад?» — подумал Суровцев.
Он никогда не рискнул бы в таком наряде выйти на улицу.
На нем были опрятная искусственная шуба и новая нутриевая шапка, его брюки были тщательно выглажены, а подбитые подковками ботинки сияли.
— А ты одет прилично… как покойник, — сказал Войцеховский.
Суровцев, не найдя контрвыпада, пожал плечами и нахмурился.
С чемоданами потащились к подземному переходу. К ночи мороз усилился, на улице было пусто, лишь у «Националя» мерз букет не разобранных еще проституток.
Проходя мимо них, Суровцев подумал о своей новой нутриевой шапке.
— Шапка у тебя, конечно, замечательная, но здесь абсолютно бесперспективная, — сказал Войцеховский.
Он часто угадывал желания и мысли Суровцева.
В поезде Суровцев, положив шапку рядом с собой, сразу же уснул, а Войцеховский почти до утра жуировал с попутчицей.
Суровцев просыпался, слышал их шепот и думал: «О чем можно так долго шептаться?»
В Ленинград прибыли утром.
Перед выходом Суровцев вспушил мохеровый шарф, причесал шапку и газетой протер ботинки.
— Ты меня умиляешь, — сказал Войцеховский.
Суровцев не ответил.
Войцеховский тепло простился с попутчицей, поклонился встречавшему ее офицеру и вдруг метнулся в сторону и скрылся в толпе. Через минуту он появился с мешком на плечах, за ним, шамкая благодарности, семенила старуха-оборванка.
— Возьми-ка мой чемодан! — крикнул он Суровцеву и потащил мешок к вокзалу.
Мешок был грязный, из него что-то сочилось. Тащил его Войцеховский с зычными криками «поберегись-посторонись».
«К чему этот балаган?» — подумал Суровцев.
Тяжесть двух чемоданов сводила на нет все его торжественные приготовления к встрече с Ленинградом.
Поведение Войцеховского шокировало и пугало его. Ему казалось, что тот слишком опасно бравирует в хмурой утренней толпе и что это может привести к эксцессам.
Старуха была посажена в трамвай.
Мешок оставил на тулупе Войцеховского жирное пятно.
— Хрен с ним, пойдем! — ответил он на предложение Суровцева оттереть пятно снегом.
— Давай перекусим? — предложил Суровцев.
— Где?
— На вокзале.
— На вокзале воняет. Форвертс!
Войцеховский быстро лавировал в толпе. Суровцев едва за ним поспевал. Не нравилась ему эта спешка.
— Форвертс, форвертс! — подгонял его Войцеховский.
Вышли на Невский. Суровцев остановился.
— В чем дело? — спросил Войцеховский.
— Но это же Невский! — с надрывом воскликнул Суровцев.
— Ладно, постой, осмотрись, — сказал Войцеховский и тут же с каким-то вопросом обратился к прохожей девушке-азиатке, за вопросом последовали комплименты, остроты — глаза азиатки заблестели, утренний бутон лица раскрылся.
Невский проспект не произвел на Суровцева впечатления, он ожидал большего и был разочарован.
— Ах эти девушки, будь они неладны! — воскликнул Войцеховский, подходя к Суровцеву и забрасывая конец размотавшегося шарфа. — Что мне с ними делать, куда мне от них бежать! А как твои дела, мой друг? Готов ли ты двигаться дальше?
— А она так и не взглянула в мою сторону, — сказал Суровцев.
— Кто? Азиатка? А зачем ей смотреть на покойника! — захохотал Войцеховский. — Пойдем!
— Что же во мне покойницкого? — хмуро спросил Суровцев.
— Да все: лицо, одежда, мысли! Но и я, мой друг, тоже покойник! Мы оба с тобой покойники, только я еще дергаюсь, конвульсирую, а ты уже вытянулся и остыл. Пойдем!
По просьбе Суровцева спустились в подвальное кафе.
Уборщица домывала выщербленный цементный пол, буфетчица резала хлеб. Суровцев взял пельмени, сметану, чай и коржик, Войцеховский ограничился стаканом минеральной воды.
— Этот подвал поразительно похож на подвал, в котором мне когда-то доводилось пить портвейн, —