— Ну, так рассказывай. Хотя подожди, — царь обернулся к служанке — Кликни-ка Машу. Пусть послушает.
Марья-царевна вошла… и я напрочь забыл, о чем собирался рассказывать. Огромные серые глазищи, коса в руку толщиной, походка плавная, словно у лебедушки, плывущей по реке. Голос царя прозвучал словно издалека:
— Вот теперь рассказывай.
Я помедлил, отгоняя наваждение, и начал:
— Жил-был в Великом Новгороде купец…
Вернуться в деревню царь не позволил:
— Славные сказки у тебя, Емеля. Поживи-ка при дворе, потешь старика. Горницу тебе покажут, есть-пить дадут, коли надо чего будет — скажешь… вон, хоть Прасковье, горничной твоей она будет. Да, есть во дворце книжный чертог — там можешь читать, сколько душеньке угодно. И вот еще, — царь протянул увесистый мешочек. Это тебе награда за труды, да за беспокойство.
Я низко поклонился:
— Спасибо, царь-батюшка, за доброту. Вот только мне-то много не надо. Нельзя ли награду твою матушке передать?
— Отчего ж нельзя? Передадут. Странный ты, Емеля.
— Какой уж есть, государь.
— Ладно. Маша, проследи, чтобы гостя обиходили, как должно.
Царевна поднялась, жестом подозвала служанку и обернулась ко мне:
— Пойдем. Горницу твою покажу.
— Государыня, — смутился я окончательно, — пристало ли тебе за мужиком ходить?
Марья улыбнулась:
— Батюшка говорит: нет стыда в том, чтобы гостю услужить. А я добавлю: плох тот царь, что от народа, который его кормит, открещиваться станет.
Я прожил в царском тереме до осени. Со временем неловкость прошла — царь оказался веселым стариканом, падким до чудесных историй (когда рядом не было вельмож, разумеется), а царевна… Я не сразу понял, почему одно ее появление заставляет улыбаться во весь рот, и терять дар речи, стоило ей заговорить. А когда понял — испугался не на шутку, и стал было проситься домой, но царь не позволил. Царевна частенько заходила к отцу послушать сказки, а если по каким-то причинам не появлялась, то обязательно заглядывала в книжный чертог, где я проводил все свободное время. Марья неизменно была приветлива и весела, в беседах время летело незаметно, и я готов был прозакладывать душу, лишь бы это не кончалось. Но ничего не бывает вечным…
— Емельян Петрович, — Прасковья немилосердно толкала в плечо, — Проснись, Емельян Петрович! Марья-царевна тебя зовет!
Я разлепил непослушные веки
— Что случилось? Посреди ночи?
— Беда у нас. Царь-батюшка помер.
— Как помер? Вечером же здоров был.
— Был, — всхлипнула Прасковья, — а ночью удар случился. Нету больше государя нашего. Царевна плачет, тебя просит, страшно ей.
— А девушки где? А вельможи?
— Тело прибирают. Похороны готовят. Гонцов рассылают, чтобы всех собрать, кого надо. Потом Марью на царство венчать будут — тоже, говорят, дел невпроворот.
Маша с порога кинулась мне на шею:
— Емелюшка! Худо мне, посиди рядышком. Ты один живой во всем этом дворце проклятущем! Остальные не люди — куклы. Заходят, соболезнуют, а у самих в глазах счеты мелькают — кто теперь царицей молодой крутить будет. — Она зарыдала, — Ведь вечером весел был, а ночью худо стало, лекарь добежать не успел.
Я бережно обнял ее за плечи. Наверное, Марья вцепилась бы сейчас в любого, с кем не была связана дворцовыми церемониями. Негоже царице выказывать слабость перед подданными, но я был всего лишь гостем ее отца, деревенщиной, умеющим складно сказывать, которого утром можно будет попросить вон из дворца и забыть…
— Емелюшка… Ну почему так всегда получается: только тогда ценить начинаем, когда вернуть нельзя? Я ведь не попрощалась даже с ним. Прибежала, а он уже…
Я баюкал ее на руках, точно ребенка, пока рыдания не сменились тихими всхлипываниям. Она так и уснула, прижавшись к моему плечу, уставшая от слез и горя. Я бережно отнес ее в спальню, вернулся к себе, собрал немудреные пожитки. Зашел к царю — попрощаться. Вельможи ушли, сделав необходимое, и он покоился на ложе, в парадном одеянии, ничем не походя на того человека, что смеялся вчера над очередной побасенкой.
— Прощай, государь, — я низко поклонился. Спасибо тебе за доброту. А за дочку твою по гроб жизни молиться за тебя буду. Ты присмотри там... Мужа ей надо хорошего, чтобы за ним — как за каменной стеной. И чтобы государство в руках удержал.
Всякий знает, что умершие родители продолжают оберегать своих детей. Потому что родительская любовь, в отличие от всего остального, вечна. Даже когда мы не хотим этого замечать…
Дома все стало по-другому. Избу построили новую. Хозяйство пошло на лад. Старший брат женился, и начал жить своей семьей. Мать готова была сдувать с вернувшегося «кормильца» пылинки, и уж подавно не собиралась гонять меня с печки. Казалось, живи и радуйся, а я готов был завыть с тоски. Однажды вечером пошел к речке, сел на бережку.
— Щука, покажись. Поговорить не с кем.
Из воды показалась голова:
— Здравствуй, Емеля. Тяжко тебе?
— Тяжко. Знаю, что ничем не поможешь. Сам виноват, нечего было на царскую дочку заглядываться. Просто поговори со мной, ладно?
— Ладно. Что-то ты ничего у меня не просишь, парень.
— А ничего и не надо. Ступай себе с богом. Больше, чем сделано, уже не выйдет. Спасибо.
— Странный ты, Емеля.
Я невесело улыбнулся:
— И ты туда же. Какой уж есть.
Осень в свой черед сменилась зимой, время тянулось размеренно и однообразно. До тех пор, пока однажды у ворот не остановилась богатая карета. Я понял, что происходит что-то необычное, только услышав, как охнула матушка. Выглянул в горницу, и обомлел: посреди избы стояла Марья.
— Ты? — ничего умнее в голову не пришло.
Она смущенно улыбнулась:
— Я, Емелюшка. Проведать приехала.
Мать суетилась, собирала на стол, а я не видел ничего, кроме серых бездонных глаз.
— Как ты?
Она пожала плечами:
— Живу. Привыкаю царствовать. Батюшки не хватает.
— Знаю. Замуж тебе надо. Неужто ни один царевич не сватается?
— Сватаются, как не свататься, — Марья махнула рукой. — Да только им не я, корона нужна.
— Господи, дураки какие! — не выдержал я. — Кому та корона сдалась!
Маша иронично прищурилась: