Из-за рывка машины Харкисса швырнуло на пулемет, он рухнул на него и остался лежать, как будто его пришпилили, недвижимый и нелепый… Раненный в спину водитель не сдавался и давил на газ, тем самым сообщая машине судороги собственной агонии, казалось, этими беспорядочными, паническими рывками он пытается вытряхнуть из себя пули… «Это было необыкновенное зрелище», напишет позже Стефани, а затем, не без сожаления, зачеркнет эту фразу, щадя чувства читателя. Хотя попросивший ее написать «отчет» Хендерсон и велел изложить на бумаге все, что она чувствовала, ей показалось, что «необыкновенное зрелище» — не совсем подходящие слова для описания мучительной агонии. Она неподвижно стояла в круге света, где продолжал свою безумную пляску «лендровер»: он то кружился на месте, то бросался вперед, затем резко поворачивал — им управляли конвульсии его водителя, которого еще несколько мгновений будут звать Раулем, и который пытался сейчас сбросить с плеч обнявшую его смерть…
Харкисс так и остался пришпиленным к заднему пулемету, вероятно, он зацепился за него поясным ремнем, его безжизненные руки болтались, как у марионетки, будто он дирижировал невидимым оркестром. Голова и шея легли поверх ствола — и порой он, видимо, нажимал своей тяжестью на курок, от чего пулемет каждый раз посылал очередь ему под подбородок. «Результат был в высшей степени поучительным, — писала Стефани, — потому что каждый раз казалось, будто Харкисс одобрительно кивает головой, чтобы подтвердить, что в общем-то заслужил такую участь… Он был убит наповал — его прошило еще первой очередью; его спутник агонизировал за рулем, и казалось, что последние остатки его жизни вобрал в себя „лендровер“. Машина
И тут она увидела, как из того, что когда-то было деревенской улочкой, выскочил джип, узнала человека за рулем, и все дальнейшее было лишь внутренним хаосом, в котором все терялось в шумном грохоте вновь обретенной жизни…
От ярости Руссо хотелось схватить водителя «лендровера» и обогатить его последние секунды несколькими новыми ощущениями. Умирающие порой ошибочно полагают, что им больше нечего бояться, и его подмывало вывести мерзавца из этого заблуждения…
За всю свою бурную двадцатилетнюю карьеру он еще ни разу не испытывал столь дикой злобы и убийственной ярости. В этом уже не было ничего профессионального: это было…
Ему не удалось удовлетворить столь естественную потребность. Держа одну руку на курке пулемета, а другую на руле, он медленно кружил вокруг «лендровера», целясь в покрышки, чтобы заставить машину замереть на месте…
Но он быстро убедился, что этот умирающий не из тех, кого близость конца побуждает к смирению. «Лендровер» казался настоящим воплощением животной ненависти и раз за разом непроизвольно, в конвульсиях, наставлял на Руссо свое черное жало… Внезапно вдребезги разлетелось под пулями лобовое стекло джипа. С двадцати метров Руссо отчетливо видел человека, который на девять десятых был уже трупом, но держался за жизнь с помощью этой одной десятой ненависти…
Руссо не был склонен к порывам воображения — они мешают действовать, и поэтому их лучше отложить до старости, когда приятно будет заполнять пустые часы мирной отставки захватывающими воспоминаниями. Но когда новый град пуль застучал по капоту джипа, хотя человек за рулем и выглядел мертвым, у Руссо возникло ощущение, будто бой продолжает сам стальной зверь, вобравший в себя смертельную ярость своего водителя… Руссо затормозил, отпустил руль, встал, подпустил «лендровер» поближе и, тщательно прицелившись в канистры с бензином, нажал на курок.
Машина разом вспыхнула, но не прервала своего бега. То, что за этим последовало, напомнило ему случай из детства: в Луизиане, в bayou[79] гадкие сорванцы облили собаку бензином и подожгли… В течение нескончаемой минуты объятое пламенем животное продолжало вслепую метаться, как живой костер. Руссо испытал мучительный прилив жалости, но он был обращен единственно к собаке из его детства, которая сгорела у него на глазах и которую ему не удалось спасти. Впрочем, муки человека за рулем, исчезнувшего в ярком пламени, тоже пробудили в нем некоторые сожаления: он пожалел, что они длились недостаточно долго… Впечатление как от халтурно выполненной работы.
Внезапно «лендровер» взорвался снопом искр, и стальной остов, с которого языки пламени продолжали слизывать последние следы бензина, застыл, наставив свое жало на Млечный Путь…
Руссо снова уселся за руль и медленно двинулся назад к Стефани.
Теперь тишина удивляла безмятежным покоем. Догоравший «лендровер», казалось, уже занял свое место в незыблемом мире, где отныне его каркасом будут заниматься геологические эпохи.
Руссо вылез из джипа. Это был такой миг, когда каждое слово несет на себе печать незначительности, банальности, когда словарный запас делается увечным и ненужным, и когда одно лишь молчание становится носителем смысла…
Он бережно обнял молодую женщину, и она, рыдая, уткнулась ему в плечо. Он погрузился губами в переплетение рыжих волос и так открыл в себе самом мягкость и нежность, на которые, казалось, не был способен. Двадцати годам «ремесла», в котором суровость и холодность являются условием выживания, не удалось лишить его человечности. Он улыбнулся. Похоже, он потерпел поражение… Не любить, не мечтать, не ждать больше… жить, как приказывает время, выполнять порученные тебе задания, сведя до минимума долю иллюзий… Но было невозможно ощущать в своих руках эти хрупкие подрагивающие плечи, а под своими губами — эту нежную кожу, и при этом не пересмотреть все «непоколебимые» основания стоицизма, одиночества и иронии…
Он бросил взгляд на стальной каркас, который долизывали языки пламени. Если у нас и есть будущее, то оно будет всем обязано женскому началу, подумал он, и эта мысль была столь чуждой его обычной природе, что можно было вообразить, что этот новый мир уже родился.
Она стала рассказывать:
— Меня похитили среди ночи и увезли в горы… трое молодых людей из Комитета освобождения Раджада расспрашивали меня в пещере об истории с самолетом… они записали мои показания на пленку… они такие славные… после чего те двое, что меня похитили, прикончили этих бедных мальчиков из автоматов… они забрали кассету… сказали, что она стоит больших денег… они намеревались продать ее Ливии или даже правительству Хаддана… собирались пристрелить меня, потому что я была свидетелем… свидетелем…
Слова и воспоминания заставили ее вновь с такой силой пережить тот ужас, что она задрожала всем телом. Он сжал ее в объятиях, стремясь дать иллюзию убежища. Она говорила, не переставая, стараясь через поток слов освободиться от внутреннего напряжения, но это привело лишь к тому, что пережитые ею мгновения возродились с почти зримой силой. Но на этот раз единственным результатом возвращения страшного стало то, что у нее задрожал голос… Когда она снова подняла к нему лицо и рукой отвела с него волосы, Руссо не обнаружил на нем ни единой приметы растерянности, беспомощности, внутреннего краха, а ведь мужское начало даже подталкивало его искать их, дабы придать большую ценность и больший смысл его покровительственным объятиям… Он никогда еще не видел, чтобы женщина была так решительно настроена не сдаваться и с таким полным пренебрежением относилась к своим нервам, своей физической и психической хрупкости…