медного кружева, покрытого красной эмалью, предлагал пирожные с кунжутом и медом и обязательную красную розу в бокале с водой. Стефани пристально вгляделась в срезанную розу, тихонько коснулась ее кончиками пальцев и вздрогнула.
Она погасила свет и какое-то время лежала в темноте, вкушая благоуханную прохладу, что лилась через решетки окон, увитые растениями, пахнувшими медом. Это место побуждало к отдыху и к тем сладким смутным грезам, в которых ничто не обретает формы и которые уносит с собой безмолвие, вечно блуждающее между небом и землей…
Ее мысли начинались, не заканчиваясь, прерывались, проплывали, как тяжелые грозовые тучи, становились ясностью и блаженством, она ощущала вокруг себя некую благожелательность, постоянную, улыбчивую, ничто не имело ни начала, ни конца… Ее последней осознанной мыслью было: несмотря ни на что, это очень симпатичная страна.
28
Ее как будто выбросило из постели грохотом взрывов, и теперь она стояла посреди комнаты в бледном утреннем свете, на смену разрывам пришла тишина, в которой раздавалось воркование горлиц. Казалось, оно доносится со всех сторон сразу, на какие-то секунды оно обволокло ее чем-то вроде звукового клея, сладковатого и липкого.
Сердце ее билось с панической силой, как бывает, когда приходишь в себя после кошмара. Она подошла к маленькому столику и взяла стакан с водой, проклиная свои расшатанные нервы; снаружи раздалась длинная автоматная очередь, за ней последовали новые взрывы, душераздирающие вопли, выстрелы и новые очереди, которые опять сменились тишиной и ужасным, мирным, сладострастным воркованием и шелестом крыльев…
Крики, снова голоса и отдельные выстрелы, совсем близко, внутри дворца, в коридоре, снаружи, за дверью, шум борьбы, бегущие люди и звериный предсмертный вопль, совсем рядом… Она бросилась к двери, распахнула ее — и в ее памяти отпечатался кадр, точность и отчетливость которого уже никогда не поблекнут: бородатый бедуин в военном кителе, с патронташем поперек груди, выронив винтовку, падает назад с поднятыми руками, еще крича, наколотый на нож, который Руссо воткнул ему в спину. Бедуин падает, а Руссо с окровавленным ножом в руке поднимает на нее взгляд. Позади него, в коридоре, корчится на полу другой бедуин. Еще один разрыв гранаты снаружи, Руссо прыгает к ней и хватает ее за руку, затем снова тишина, до отказа набитая тягучим и мерзким воркованием сладострастной птицы, баюкающей это гнездышко любви.
Стефани умоляюще взглянула на Руссо, но для вопросов и ответов было уже слишком поздно. С десяток вооруженных бедуинов ввалились в коридор и ударами прикладов затолкали их в комнату, где они добрых двадцать минут провели под прицелом винтовок, лицом к лицу с пятью оборванцами в военных кителях и фатиях. Оборванцы были босы, с капюшонами на головах, жевали кат, держали палец на спусковом крючке и выказывали нервозность стаи голодных бродячих псов, которых лишь страх перед побоями удерживает от того, чтобы вцепиться вам в горло. Руссо заметил, что у двоих из них к патронташам были прицеплены приемники; один приемник был включен и передавал на арабском то, что, наверное, было самыми свежими новостями о событиях в мире…
Первой внятной мыслью Стефани было: вот он, пресловутый государственный переворот, которого все в Тевзе ждали — одни с надеждой, другие со страхом — и который так сильно занимал Хендерсона и Руссо. Еще она отметила, что ничего не чувствует — ну вот совсем ничего — как будто ее возмущенные нервы решили собрать чемоданы и оставить ее выпутываться одну. Она коснулась плеча обнаженного Руссо, по-прежнему стоявшего между ней и нацеленными на них винтовками.
— Мне из-за вас не видно, — сказала она.
Руссо отодвинулся и развернулся к ней; он хотел было взять ее за руку, чтобы успокоить, но прочел на ее бледном лице такую твердость, что опустил руку и улыбнулся.
— И что все это значит? — спросила она.
— Спросите у princy…[95] Но мне думается, очень скоро все выяснится.
В воркующей тишине, царившей теперь в «гнездышке любви», было что-то почти порочное. Одни лишь горлицы, казалось, правили этим заколдованным местом.
Двое из бедуинов уселись на пол, другие продолжали стоять, но винтовки не шелохнулись и пальцы оставались на спусковых крючках. Руссо ни разу не видел в Хаддане лиц такого типа. Черты под обтрепанными капюшонами бурнусов были острыми, глаза мелкими, и у всех у них было какое-то фамильное сходство. При взгляде на эти лица на ум приходили сравнения с животными: собаками, волками, шакалами, хищными птицами. Это бин-мааруф, сообразил он внезапно. Самое презираемое племя в пустыне…
— Берш, — пробормотал он. — Это люди Берша.
Мысли беспорядочно заметались у него в голове в поисках какого-нибудь выхода, объяснения, смысла. На мертвенно-бледном лице Стефани отражалась лишь ненависть, и на этот раз Руссо обнял ее за плечи и прижал к себе. Она высвободилась.
— Мне бы хотелось лишь одного — понять, прежде чем меня убьют, — сказала она. — Так всегда приятней…
Прошло еще несколько минут сладковато-тошнотворного молчания, до отказа наполненного голосами горлиц.
Дверь отворилась, и на пороге возникла фигура, казалось, сошедшая со страниц старого номера журнала мужской моды «made in England»: Сандерс — барон, баронет, сэр, лорд или каков бы там ни был титул этого представителя бессмертной традиции великих лондонских портных — выглядел таким же свежим, приглаженным, отутюженным и начищенным, как и в лучшие дни rule, Britannia.[96] Его костюм в клетку и канареечный замшевый жилет, белая рубашка и галстук- бабочка в синий горошек, серый котелок и слегка побагровевшее, в красных прожилках лицо с синими- пресиними глазами, украшенное подрагивающими седыми усиками, застыли на мгновенье в дверном проеме и поспешно пропали после того, как их хозяин пробормотал какие-то извинения — точь-в-точь гостиничный постоялец, который перепутал двери комнат и случайно наткнулся на не желательное для своего взора зрелище.
— Мандахар, — сказал Руссо.
Но представлять себе все следствия из этого вывода было крайне неприятно, особенно если вам хочется думать, что двуличие, лицемерие, ложь и политические амбиции несовместимы с очень красивым и очень чистым юношеским лицом, с серьезным прямым взглядом и с демократическими убеждениями…
— Это невозможно, — произнесла Стефани пронзительным голосом, впервые готовая закричать от возмущения и гнева. — Ведь он ребенок…
— Я читал в архивах ЦРУ, что Александр Македонский завоевал мир в шестнадцать лет, — сказал Руссо. — А этому пятнадцать…
Стефани хотела было спросить у Руссо, зачем ЦРУ досье на Александра Македонского, но ограничилась укоризненным взглядом.
— Он не стал бы умышленно впутывать нас в это…
— Он не мог поступить иначе, — заметил Руссо. — Мы бы приехали в Сиди-Барани и, убедившись, что его там нет, подняли бы тревогу. Этот восхитительный «ребенок» мечтает сесть на трон имамов, а Мандахар, по всей видимости, предан ему душой и телом. Не забудьте, что он националист, радикал. План заключается в том, чтобы скрепить единство Хаддана, поставив во главе страны шахиров. И более чем вероятно, что наш друг Дараин тоже участвует в заговоре — помните тот разговор по радиотелефону из «роллс-ройса»…
— А мы? — поинтересовалась Стефани.
— Они, возможно, продержат нас здесь до тех пор, пока в столице все не закончится. После чего — цветы, извинения, сожаления, великолепные подарки и сердечное приглашение приехать еще раз…