отцов — единственную, настоящую — согласившись служить режиму, порвавшему со словом Пророка и священными традициями прежних времен… Перед тем, как опустить свою саблю, Мурад, вероятно, процедит сквозь зубы подходящую суру из Корана, суру служителя Аллаха. В общем, подумал Руссо, чтобы возвращение к истокам было полным, не хватает лишь нескольких колодцев с нефтью…
Его было не одурачить «местным колоритом», «райскими клинками» и очищением через меч и кровь. «Подлинный» Мурад был обычным безумцем, которого ловко использовали в интересах, не содержавших в себе ничего исламского и чистого. Недра Хаддана скрывали нефтеносные слои, которые имам запретил разрабатывать. Тот, кто получит контроль над этим узким перешейком Персидского залива, получит контроль над девятью десятыми мировых запасов нефти. Кольца удава, о которых говорил Хендерсон, были видны невооруженным глазом. Казнь Али Рахмана была всего лишь политическим маневром, не более и не менее «варварским», чем казнь президента Зьема[99] во Вьетнаме или очередное готовящееся покушение на Каддафи. В юной голове, которая упадет сейчас в песок, экзотического было не больше, чем в резной фигуре, брошенной на шахматную доску профессиональными игроками. Им нужно было записать на счет Тевзы высшее проявление зверства, убийство юного имама, чего не в силах стерпеть никакое шахирское сознание. Местный колорит сводился к национальной одежде и ни к чему больше. Один лишь старый гази верил, что вершит волю Божью. На клинке ритуальной сабли, готовой опуститься на затылок Али Рахмана, уместились мечта о могуществе, более двухсот транснациональных корпораций, контролируемых одной-единственной компанией и ее президентом, несмотря на антимонопольный закон, миллиарды долларов на секретных счетах в Бейруте и в Цюрихе, мафия, триста миллионов долларов, выплаченных в качестве комиссионных членам правительств тридцати двух стран, столкновения интересов более мощных, чем государства, и миллиарды долларов в акциях на предъявителя, ежегодно таинственным образом исчезающих вследствие «краж» у биржевых маклеров. Юная голова покатится сейчас в песок, как в древние времена, но самое современное оружие играет в этом «архаичном» преступлении роль куда более важную, чем омерзительная жестокость, пришедшая из далекого прошлого…
Главный инструмент и выгодоприобретатель этой операции стоял в нескольких шагах от принца, облаченный в черную форму, о которой, вероятно, мечтал молодым безграмотным солдатом, когда был ординарцем у какого-нибудь английского офицера. На плече у него висел автомат, и ни лиловому тюрбану, ни хайберскому мундиру не удавалось придать ему достоинства свирепого завоевателя, к которому он столь явно стремился. Он выглядел как переодетый мафиози.
Слева от него находилась его неразлучная тень, столь же свежевыглаженная, как и обычно. Трудно было представить, что тут делает Сандерс, одетый как самый что ни на есть респектабельный банковский служащий, что он представляет, какие сливки общества, какой элитарный клуб. Он курил небольшую сигару. Его лицо не выражало никакого видимого интереса к происходящему, как будто его чувствительность и способность к эмоциям полностью притупились с тех пор, как он вышел из рук своего портного и отправился гулять по свету, чтобы через достоинство в одежде внушать, посреди всяческих ужасов, высокое представление о воплощенных в нем ценностях. Ибо не было ничего более экстравагантного, чем это средоточие стародавней респектабельности лондонского Сити, стоящее между «горным вепрем» и Бершем на песчаной арене.
Берш…
Его фотография, которую Руссо видел в архивах посольства, относилась к 1959 году, но африкандер почти не постарел. Над красноватой, выкрашенной хною бородой — рот без малейших следов губ, небольшой крючковатый нос и глаза, словно источенные ветром песков и солнцем, две щели без ресниц, из которых пробивался бледно-серый блеск… В семьдесят лет этот человек все еще продолжал преследовать в песках безумный образ самого себя…
Мандахар пролаял приказ.
Горлицы, глашатаи любви, ворковали с прежней нежностью…
О нескольких последовавших затем мгновеньях Руссо всегда вспоминал как о шедевре. Он никогда прежде не переживал и никогда больше не узнает моментов, исполненных такого совершенства и такой красоты. В часы уныния и усталости ему достаточно было подумать о них, как к нему возвращались улыбка, хорошее настроение и вера в жизнь…
Мурад, державший обеими руками саблю, перевел взгляд на Мандахара, тем самым как бы говоря, что готов, и просительно ожидая от него
На этом лице смешались изумление и сомнение, как будто человек еще не решился поверить тому, что видит, — но они тут же исчезли, уступив место сначала безумной радости, а затем неумолимой решимости.
Руссо проследил за взглядом гази и понял.
Берш, Мандахар и его западный мастер на все руки выстроились в одну линию в двух шагах от Мурада.
У Руссо перехватило горло, за несколько секунд он прочел самую благочестивую, самую короткую и самую пылкую молитву в своей жизни…
Он услышал, как Мандахар выкрикнул приказ…
Затем все было кончено.
Сабля в руках Мурада стала лучом света…
Она прошла сквозь шею Берша с такой силой и с такой быстротой, что отрубленная голова осталась на плечах и отделилась от тела, лишь когда оно стало оседать на землю. Голова сэра Давида Мандахара упала к его же ногам, между опустевшими плечами забил кровяной фонтан, и «горный вепрь» сначала сел на собственное лицо, затем откатился в песок. Голова его серого или, может, черного кардинала, который представлял так много тайных интересов, столь ловко дергал за ниточки и был столь предан истинным ценностям, слетела в тот же миг, отделенная от всего остального таким быстрым и четким ударом, что серая шляпа осталась на своем месте, сигарилла — во рту, а тело какое-то время еще качалось в нерешительности, как будто отказывалось падать из боязни запачкать одежду или, может, подыскивая позу, исполненную наибольшего посмертного достоинства…
Руссо прыгнул к автомату, который упал между головой и телом Мандахара, но когда ему удалось схватить его, Али Рахман уже стрелял по бин-мааруф из автомата Берша, и в течение нескольких секунд оба они продолжали опустошать диски, выплескивая свою злость…
Затем наступила тишина, которая вновь стала наполняться сладковато-тошнотворным бормотанием, лившимся из всех уголков этой восхитительной персидской миниатюры.
Убивать больше было некого. Несколько бин-мааруф, которые еще не были мертвы, вкладывали в оставшиеся у них признаки жизни выражение покорности и мольбы, делая это всеми жестами, которые позволяли полученные раны…
От прожитых часов — с того мгновения, когда она увидела, как рука Мурада поднимает саблю, и до ее поступления «для непродолжительного отдыха» в клинику «Бельвю» в Женеве — у Стефани осталось воспоминание, странно лишенное связности и полное пробелов, подобное череде кадров, порядок которых был нарушен из-за сбоя во времени, сообщившего всем вещам вязкую медлительность…
Она вспоминала сначала себя саму или, вернее, свое длинное, из вышитой органзы, платье от Нины Риччи, цвета синей ночи, стоимостью двадцать две тысячи франков, — но не хватало полагавшегося к нему розового боа, она забыла его еще раньше в чемоданах с коллекцией — она вновь видела, как бродит в песках, что-то напевая, чтобы успокоить Руссо и Али, которые, похоже, тревожатся за нее. Пару раз она останавливалась перед тремя головами и махала им рукой — hello there! [100] — а Руссо пытался увести ее внутрь дворца и беспрерывно повторял: «Ну же, Стеф, идемте, нечего вам здесь делать», и еще он почему-то старался успокоить ее, когда она начинала смеяться, как будто радость и смех не являются самыми верными признаками психического здоровья и крепкой нервной системы.
А особенно ясно она помнила Мурада: тот стоял, воздев глаза и руки к небу, и по его благодарно сиявшему лицу текли слезы. Рядом был Али, вот он наклоняется над телом одного из бин-мааруф и