— Опять завтра.
И это оказывается отлично, и невозмутимое благодушие сестры передается брату.
«Что ж, в самом деле, — думает он, — живут же люди, вон едят, и жизнь идет своим чередом: ничего такого уж худого нет».
И он повеселевшим голосом говорит:
— Какой вечер!
— Идем в сад.
— Смотри, мама!
Молодая компания весело смущенно тащит пакеты.
— Ну, уж этого не люблю: в другой раз, дети, от дяди не брать.
Компания восторженно подхватывает:
— Не брать!
И старший подходит, обнимает за шею своего дядю и говорит наставительно ему:
— Слышишь, не брать.
— Ну хорошо, хорошо.
— Смотри…
Приехал и зять.
Он тоже такой же чиновник, но центральный, на постоянном месте.
Большой, черный, невозмутимый, с густым басом.
— Ну что?
— Опять до завтра.
— Эх, батюшка, потверже с ними надо.
— Не драться же…
— Будут они водить: им что!
— Ну, господа, обедать: тебе твои раки, — говорит сестра, обратясь к брату, — тебе твой форшмак.
Тут же на террасе обед — сытный, летний. После обеда старшая сестра спрашивает мужа:
— Немножко заснешь?
— А потом в Павловск, что ли? — соглашается муж.
— Ну и отлично, — иди и ты, — советует она брату.
— Так прилечь разве.
— Что же сыграть тебе? — спрашивает молодая сестра брата и идет к роялю, а Владимир Петрович с хозяином уходят в спальную.
— Дети, в сад — папа и дядя спать будут.
Кажется, и дела никакого не было, а устал. Хорошо полежать после сытного обеда. Хорошо играет сестра: хорошая вещь музыка. Легкий сон охватывает незаметно. Еще слышна музыка, но где-то далеко- далеко: нежная, мелодичная, как звенящий ручей где-то там, где так много воздуха и жизни и радостей… Где, где это было? когда? Какие-то глаза смотрят… да, да, глаза…
— Спят, — заглянула и тихо шепчет младшей сестре старшая.
Та кивает головой, беззвучно встает, закрывает крышку рояля, и обе сестры осторожно выходят на террасу.
Картинки Волыни*
Лесистая Волынь вся спряталась от глаз в своих обширных лесах. Где-то там ютятся белые домики, сверкнет речка и опять леса и леса. Но не дикие леса Сибири, тайга, непроходимый склад стоячего и лежачего гнилья. Это и не леса Уфимской губернии, — запущенные, испорченные, проросшие всякой дрянью, — урман, как называет такой лес башкирин, истребитель его. Это, наконец, не южные леса Кавказа, переплетенные всякими вьющимися растениями, делающими их совершенно непроницаемыми. Леса Подолии — это в большинстве случаев расчищенные парки, и владельцы их щеголяют друг перед другом своим порядком в лесах и уходом за ними. Длинные прямые просеки идут через каждую версту и тонут на горизонте в просвете куска голубого неба. Иногда в них мелькнет стройная фигура огненно- желтого дикого козла или задумчиво с понуренной головой пробредет тоже дикий кабан. Лаконическая вывеска извещает о запрещении посторонним охотиться. Здесь еще царство охоты. Красивая форма охотников: куртки, перо за шляпой, видны их домики с дороги. Зверей кормят и ведут им счет. Но не всякого зверя холят, — волка, например, истребителя коз, совсем нет: случайно забежавшего ждет быстрая и верная смерть.
Я еду. Дорога лесом. Шляхтич Владек на козлах, пара голых лошадок в дышло с нитяными шлейками на шее, шарабан, на нем сиденье. Дождик, грязно. Навстречу карета, четверка в ряд, на вынос еще две, шлеи, бич, головки лошадок, украшенные перьями: так и вспоминаются картинки из былых времен польских дворов. В окне кареты дама с следами поблекшей красоты умного польского лица, седой, с усами, гордый господин и всё вместе — впечатление остатка какой-то из ценного фарфора игрушки. Это первое впечатление. Затем является сознание, что здесь это еще действительность. Невольный интерес заглянуть в эту жизнь. И вот я в охотничьем домике здешнего магната. В глухой части леса простой одноэтажный деревянный домик. Владелец где-то в Индии, в погоне за тиграми. Здесь же вдоль окон и на стенах металлические пластинки с выбитой историей каждого убитого тетерева. Где, когда, на каком дереве, в котором году и кто герой. Счет ведется с конца шестидесятых годов. Такие же таблицы на деревьях. Один из героев, убивший семнадцать глухарей, уже переселился в лучший мир. Семнадцать глухарей! Всякому времени свои трофеи.
И мне невольно рисуется картина далекого прошлого: пышные похороны польского короля — его трофеи. И эти похороны его потомка — такие же пышные, с той же сохранившейся формой, и трофеи жизни — семнадцать жетонов убитых тетеревей.
А вот и памятник из гранита на том месте, где дикий кабан поранил двух солдат, которые в числе других, поощряемые княжеской наградой, бросились на кабана в надежде захватить его живьем. Стоишь над этим красивым памятником, хочешь его осмыслить, поймать здесь какой-нибудь порыв, штрих, дух — все то, что создало этот памятник; но с каким-то туманом в голове, с пустым сердцем уходишь от этого имеющего, очевидно, прочностью своею цель пережить много, много поколений памятника.
— Расползаются паны, як тараканы перед пожаром.
— Куда?
— Господь их знает, — в Польшу чи що подаются. А кто на службе, а то и так изведется.
Продажа земель идет энергично — от семидесяти до ста рублей за десятину.
— Хоть и дорого, а мусимо браты, бо дороже буде.
Это говорит стройный красивый шатен, в белой рубахе, белых штанах, подкатанных до колен, босой. На руке у него висит топор, он небрежно и грациозно покачивается и идет рядом со мной.
— Мы от роду крепостными не были… мы из дворян, — говорит он.
Признаюсь откровенно, этот дворянин пришелся по душе мне. Вот истинно лафонтеновский тип голодного, но свободного дворянина… Чувствуется уверенность и удовлетворенность. Дворянин, который сам себя кормит; дворянин, который сам пашет свою землю; дворянин, которому не дано образование, но достались в наследство независимость и гордость, которые побуждают его свалиться с шеи себе подобных и встать, как умеет он, на свои собственные ноги. Такого дворянина можно от всего сердца приветствовать и кричать с ним:
— Да здравствует независимость!
Своим последним днем май хочет наверстать все дожди и оставить впечатление, какое подобает ему.