запряженных цугом, в карете с большими зеркальными стеклами. На огромных козлах, покрытых сукном, расшитым золотом и шелками, восседал кучер, на одной из передних лошадей сидел форейтор, а на запятках стоял лакей. Все трое были в ливреях, таких же богатых, как сукно на козлах. Словом, приезд “князя церкви” представлял собой эффектное зрелище.
Когда карета приближалась к подъезду, люди около дома выстраивались в две шеренги.
Из парадной дверипо ковру, простертом навстречу митрополиту, выходили мои дяди тетки. Они брали митрополита под ручки, осторожно высаживали его из кареты и бережно вели, точно опасались, что он рассыплется или растает в их руках. Сама бабушка ожидала митрополита всегда на верхней площадке лестницы.
После короткого отдыха Исидора приглашали в столовую. Здесь для него было приготовлено большое, обитое шелком кресло. Все родственники и гости рассаживались за столом по рангам. Мы, дети, попадали на конец стола, вместе с многочисленными приживалками, которых милостиво допускали к парадным обедам.
Совершали мы и ответные визиты митрополиту. Случалось это обычно в один из праздничных дней, когда в церкви Александро-Невской лавры происходила парадная служба. Мы удивлялись, как торжественно выглядел здесь этот маленький, неказистый старичок с дряблым, сморщенным лицом, В сияющей митре, весь утопая в золотом парчовом облачении, окруженный множеством архимандритов, дьяконов и прислужников, в дыме ладана и в свете тысяч паникадил и свечей, митрополит Исидор в самом деле казался лицом, осененным благодатью.
После службы мы шли по бесчисленным коридорам в покои Исидора. Здесь митрополит оставался в простецкой коломянковой рясе и вновь превращался в довольно-таки жалкого, уродливого старичка. Особенно смешны были его волосы, заплетенные в косицу. Она торчала сзади, как у бабкиной приживалки- хромоногой Евдокеюшки.
Разоблачившись, митрополит отдыхал в кресле, а вокруг него толпились всякие мужчины и женщины. Как сейчас помню одну нашу родственницу, сравнительно молодую женщину. Сидя в своем пышном платье на скамеечке у ног митрополита, она умиленно на него смотрела, время от времени брала его руку, гладила ее и шептала, словно в исступлении: “Владыка, душечка. Владыка, ангел…”
Исидор вначале терпеливо относился к ней, но потом вдруг рассердился, вырвал руку и обозвал свою усердную почитательницу-кликушу дурой. Нам, детям, эта сцена доставила искреннее удовольствие. Мы не могли удержаться от смеха.
Часто устраивались приемы и в честь другого представителя высшей церковной знати - экзарха Грузии Павла. В противоположность кукольному сухонькому Исидору, Павел был мужчиной необъятной толщины. На его расплывшемся самодовольном лице поблескивали маленькие, бесцветные злые глазки. Его темно-лиловая тяжелая бархатная ряса была усеяна на груди драгоценными камнями и орденами. Обеды в его честь длились очень долго. И сам он, и все другие много и жадно ели и пили.
Трудно подсчитать, сколько перебывало у нас “святейших особ”, монахов и священников. Как коршуны или воронье, слетались они со всех сторон на лакомую добычу.
К духовным особам бабушка относилась высокомерно, без тени почтительности. Только одного из представителей церкви она очень боялась. Это был знаменитый в свое время священник-изувер Иоанн Кронштадтский. Когда он являлся, властная старуха бледнела, руки у нее начинали дрожать, и она не знала,куда его усадить.
Помню, как Иоанн Кронштадтский служил молебен. Глаза его блуждали, кулаки сжимались. Казалось, он не молится богу, а ругается с ним.
За столом всякие тетушки с благоговением принимали освященные прикосновением Иоанна Кронштадтского кусочки яблока или гроздья винограда. Затем все по очереди пили вино, из его рюмки или чай из его стакана.
Когда священник уезжал, его чуть ли не на руках выносили на улицу, где стояла карета. А вокруг собирались всякие кликуши. Они цеплялись за его рясу, целовали его руки, платье, моля о благословении. “Святого отца” с трудом втискивали в экипаж, кликуши бросались к окошкам кареты, хватались за грязные колеса, давили и отталкивали друг друга. Некоторые падали в грязь. А из окошка торчала рука, благословлявшая обезумевших людей.
Но вот отбыли “святые отцы”, разъехались гости… В доме воцаряется тишина. Бабушка, недавно еще разодетая, подтянутая, в чепце с бантами, теперь приходит к нам в детскую в затрапезном капоте, какая-то маленькая, рыхлая, повязанная шелковым малиновым платочком, особенно оттеняющим ее бледное, словно помертвевшее лицо. Мы уже знаем, что старуха будет сейчас подсчитывать свои капиталы. Ее большая железная касса стояла у нас в детской. В той же кассе хранились и многочисленные бриллианты.
Держа в одной руке свечу и крестясь другой, бабушка подходит к кассе, шлепая мягкими туфлями. Она со страхом оглядывается и что-то шамкает. Замки щелкают, тяжелая дверь кассы со скрипом отворяется, и старая женщина погружается в расчеты. На фоне мерцающей свечи, поставленной внутрь кассы, она выглядит колдуньей.
Бросая тысячи на всякие парадные обеды, на прием церковных сановников, бабушка была в то же время очень скупа. Провизию повару она каждый день выдавала самолично из-под замка. Вино, оставшееся от больших обедов, сливала, путая сорта, и приберегала эту смесь для какого-нибудь не очень важного гостя.
Нередко я наблюдал, как у такого гостя вытягивалось лицо, когда он глотал это странное месиво, хотя на бутылке красовалась этикетка “Лафит” или “Опорто”.
Когда бабушка заболела и всем стало ясно, что приближается ее кончина, между родственниками началась борьба за миллионное наследство. Настойчивее других действовала моя тетка Глазунова со своим мужем, бывшим петербургским городским головой, владельцем известной книжной фирмы. Чрезвычайно богатый человек, Глазунов покупал свое положение в Городской думе поистине лукулловскими угощениями, а иногда давал и денежные взятки наиболее влиятельным из гласных. Его обеды с саженными севрюгами и осетрами были в старом Петербурге “притчею во языцех”, темой обличительных статей и фельетонов в либеральных газетах.
Глазуновы решили завладеть миллионами бабушки, а остальных наследников забрать в руки, поставить в зависимость от себя.
Воевавшие между собой наследники три раза заставляли смертельно больную, совсем обессилевшую старуху переписывать завещание.
Накануне смерти бабушки в ее доме собрались все родственники. Небольшими группами входили они из зала в спальню, где каждый подходил к слабеющей старухе и становился перед ней на колени. Шептались, оценивали обстановку, с явной неприязнью поглядывали друг на друга, прикидывали, сколько на чью долю придется.
В последние минуты жизни бабушку нарядили в шикарный белый капот, положили на кушетку и стали приглашать представителей власть имущего чиновного и купеческого Петербурга.
В большом зале, рядом с комнатой, где лежала умирающая, стол был накрыт как в дни торжественных приемов. Среди разных яств стояли бутылки с вином, шампанским. Гости, изрядно выпив, шумно разговаривали. Душой этого общества были Глазуновы, которые сейчас, когда завещание уже было готово, потеряли к умирающей всякий интерес.
Среди этого пиршества старуха умерла одинокой. В комнате, где она лежала, царил беспорядок, кругом было всё разбросано. Посредине комнаты стояла кушетка, на которой бабушка лежала мертвая, простоволосая, неприкрытая, с раскинутыми закостеневшими руками.
Так ушла из жизни эта властная старуха, перед которой еще недавно заискивали многочисленные охотники до ее больших капиталов.
На следующий день у подъезда дома стояло множество экипажей. Двери особняка были настежь открыты. Гроб, утопавший в цветах, стоял на возвышении с несколькими ступенями, покрытый дорогим парчовым, вышитым золотом покровом с кистями по углам. Кругом возвышались пальмы и тропические растения, среди которых мрачно горели красно-желтым огнем задрапированные белым и черным восковые толстущие свечи. Покойница лежала в кружевах, в одном из своих парадных чепцов. Лицо ее было строгим и надменным. Ничем не напоминала она вчерашнюю простоволосую старуху.
Пышными были похороны в Троице-Сергиевской лавре. Архимандриты в митрах, сиявших