| 1. Он стоял на берегу реки. Вода, отражая пурпурные лучи заходящего солнца, чуть слышно плескалась у его ног, обнаженных, вдавливающихся в холодный песок. Поверхность воды была зеркально-гладкой, подобной волжскому плесу где-то в верховьях, между Ярославлем и Рыбинском, так хорошо написанному Левитаном… Но по ту сторону реки собралась толпа, простиравшая к нему руки, в полнейшем безмолвии, он узнал в этой толпе одетых в белые туники своих друзей, родственников, близких, умерших в разное время. Они жестикулировали, манили, звали к себе. Тонкие их руки тянулись к нему, но между ними была река, и на ней ни лодки, ни моторки, ни тем более длинного, на две палубы, парохода, которые он еще застал в юности, замененные впоследствии отстроенными в Германии многоярусными, многопалубными судами, блистающими стеклом, подобно аквариуму… Он проснулся и тихо, не шевелясь, лежал в кровати. Слабая, таившаяся в сердце тоска щемила его душу – сожаление, что те, на том берегу, звали его, а ему не на чем было переплыть реку, пурпуром слепящую глаза… Ему не хотелось подниматься, не хотелось разжимать веки, созерцать расписанный узорами потолок (он спал на спине), затейливо украшенный малярами, не хотелось видеть голые, без окон, стены, ощущать себя в центре коробки с двумя дверями – одной дверью, ведущей наружу, в коридор, другой – ведущей в туалет… 2. Дверь осторожно скрипнула, вошла Надя. Странно, почти невероятно звучало здесь русское имя. На-дя, Надеж-да… На ней был голубой халат, волосы под голубой, туго повязанной косынкой, такого же цвета туфли. Надежда… Он любил это имя, оно как-то связывало его с ней. Она вошла – и сразу палата наполнилась каким-то сиянием, каждый предмет в комнате, будь то спинка кровати, в которую упирались его длинные костистые ноги, или деревянная тумбочка, стоящая в изголовье, или спинка стула, касающаяся стены, или капельница, подвешенная к стойке, – все начинало излучать некий голубоватый свет, лучиться коротенькой, в полспички длиной, кроной. Сияние это исходило от нее, передаваясь окружающим предметам, она же сама выглядела строго очерченной, как на гравюре с резкими линиями и штрихами. – Как вам спалось? – голос у нее был низкий, пришептывающий. Мягкий, как пуховая перина. Он обнимал, обволакивал, как облако, и ласкал не только слух, но, казалось, все тело… – Неплохо… И в тот же миг он почувствовал острую боль… Она заметила это – то ли по глазам, то ли по закаменевшему лицу. Во всяком случае, что-то в зрачках ее дрогнуло и в чертах лица отозвалось, как эхо в горной щели. – Разрешите вам поправить подушку… Это не входило в ее обязанность. И в обязанность Дороти, молодой, стройной, красивой негритянки с шоколадными глазами и стандартно-улыбчивым лицом. И не входило в обязанность Нэнси, многоопытной сестры, привыкшей к страданиям лежавших у нее в палатах больных. Что до Нади, она еще не умела, как щитом, защищаться от чужой боли, чужих мук, а может быть их сближало единое выходящее за пределы палаты начало… Она поправила, подложила ему под голову слезавшую набок подушку, перед тем приподняв изголовье кровати, здесь все было подвижно, на шурупах. Когда она склонилась над ним, он скользнул глазами за неглубокий вырез халата, за белый воротничок, и тут же отвел взгляд… Возможно, в раю сладострастная Ева дала надкусить Адаму краснощекий апорт, но ему, Алексею, было в два или три раза больше лет, чем Адаму… И Надя ничуть не походила на Еву… 3. Он умылся, почистил зубы, побрился, выскоблив худые, с глубокими впадинами щеки. Надя сделала ему обезболивающий укол, так это называлось – обезболивающий, хотя боли не прекращались ни на минуту, только в голове поднимался шум, все вокруг кружилось, покачивалось, распадалось на ничем не сцепленные куски… Принесли завтрак. На широком подносе стояла в глиняном чугунке каша, на тарелочке лежали несколько ломтиков белого хлеба, на розетке – пластинки ноздреватого сыра, чайничек, с крепко заваренным чаем… Он с отвращением смотрел на поднос, на кушанья, от которых внутри поднималась боль, распространяясь от самого низа до горла, до кадыка. Надя все понимала, она как бы сама испытывала то же, что и он, Алексей. Он выпил полчашки чая, да и то лишь потому, что Надя сама нацедила его своей изогнутой в запястье ручкой, казалось, она не чай наливала, а гладила его тыльную сторону ладони.… Потом она ушла в другую палату, Алексей знал – у нее их восемь, и в каждой палате – тяжелый, без всякого просвета, больной… В других палатах сидели родственники – кто на стульях, кто в отсутствие сестры, расположившись прямо на полу. Алексей лежал один, и Надя об этом знала… Когда он оставался в одиночестве, боль не то чтобы отступала, но притуплялась, он глушил ее воспоминаниями, чем они были более давними, тем живее, резче… 4. На одном курсе с ним в университете, на филфаке, училась Рая Ривкина, яркая, огненно-рыжая, с пышными непокорными волосами, пушистым ореолом окружавшими головку, с большими, в пол-лица, темно-карими глазами, почти черными, со снопиками стрелявших в собеседника искр в загоравшемся споре… Они, эти искорки, прожигали душу Алексея… Он и Рая были центром курса, выделяясь неординарностью суждений, смелостью, доходившей до отчаянности – в особенности учитывая те суровые времена… Они составляли хорошую пару – он, высокий, сухопарый, предупредительно склоняющийся над ее тоненькой фигуркой, их нельзя было не заметить, не проводить взглядом… Но однажды она заглянула к Алексею домой, он куда-то на минутку вышел. Рая осталась наедине с его матерью… Когда он вернулся, ее уже не было. “Куда она девалась?” – “Ушла…” Мать поджала губы, в светлых глазах ее ощущалось смятение… Она торопливо удалилась на кухню… Шел 1953 год, самое начало его, связанное с “делом врачей”… У Ривкиной оба, отец и мать, были врачами… Она так ничего и не сказала ему, но через месяц или два – они заканчивали пятый курс – она вышла замуж за остроносого хлюпика, подарила себя ему – всем назло… Чему, кому?.. Ей и самой это было не ясно… И также назло – теперь уже ей – он женился тоже. Потом они стали встречаться, тайком, так нелепо сложилась их жизнь… Кто-то из друзей Алексея уезжал в отпуск, оставлял ему ключ. Она – так ему казалось, да так на самом деле и было – стала еще красивее, не девочка-студентка, а созревший, из бутона распустившийся цветок… Но у нее было слабое сердце, она однажды уснула – и не проснулась… |