Шиманский удивленно посмотрел на нее.
— Я хотела сказать, что теперь уже поздно.
— Почему? — спросил Шиманский, пытливо глядя на Ирину.
Она не ответила.
Шиманский не спеша прошел вдоль панели болеанализатора, остановился у эмблемы, негромко сказал:
— Надели на пса намордник… Романтика!
Ирина молчала.
А Шиманский думал о романтике. Когда-то она жила на морских пристанях. Там теснились парусники, пирамидами громоздились бочонки с ромом, мешки с кофе, связки сахарного тростника. А бородатые, смахивающие на пиратов матросы продавали обезьян и рассказывали небылицы о чудовищных штормах и заокеанских странах. Потом романтика ушла на аэродромы, с которых взлетали первые самолеты — неуклюжие коробки из парусины, дерева и проволоки. Теперь романтика поселилась в лабораториях, конструкторских бюро, у пультов электронных машин…
— Да, Ирина Владимировна, странная это вещь — романтика! — сказал Шиманский. — Если присмотреться к тому, что мы делаем…
Ирина вздрогнула. Присмотреться! Это слово заставило ее вспомнить микроскоп. В микроскопе есть винт кремальеры — для грубой, приблизительной наводки — и микрометрический винт — для наводки точной, окончательной. “Я крутила только винт кремальеры, — подумала Ирина, — а если повернуть микрометрический винт…”
Она слушала Шиманского и ничего не понимала. Слова проходили стороной. Ирина думала о Николае. Ей казалось, что она повернула микрометрический винт и изображение, еще мгновение назад расплывчатое и неясное, стало отчетливым и резким, видимым до мельчайших деталей.
Шиманский наконец заметил, что Ирина его не слышит. Он умолк на полуслове, кашлянул, затем сухо спросил:
— Начнем?
— Простите, — тихо сказала Ирина. — Да, конечно, начнем. Я только хотела спросить… этот человек… там…
— Его зовут Илья Дмитриевич Кабешов, — ответил Шиманский. — Осколок мины, наспех сделанная операция… И вот тридцать лет спустя… Старший сержант Кабешов Илья Дмитриевич. Второй Украинский фронт.
Ирина включила аппарат. Стрелки приборов ожили, качнулись вправо, задрожали. Свет в лаборатории погас, была освещена только панель болеанализатора.
Ирина медлила. Она прислушивалась к тихому гудению Малыша. Было нечто успокаивающее в этом едва слышном ворчании аппарата. В такие минуты он казался Ирине живым существом — умным, но строптивым. “Ну, будь молодцом, Малыш, — мысленно произнесла она. — Ты же не подведешь меня. И еще… — Она покосилась на Шиманского. Ей не хотелось, чтобы профессор угадал ее мысли. — Не делай мне, Малыш, очень больно. Я немножко боюсь, ну, совсем немножко…”
Под оскаленной мордой деревянной собаки вспыхнула зеленая лампочка. Сестра сигнализировала из соседней комнаты: “Больной готов”. Ирина молча надела шлем, туго стянула ремешок, поправила провода. Они напоминали расплетенную косу; их было свыше тридцати, и они делали шлем тяжелым. Ирина села в кресло, откинулась, закрыла глаза.
Наступила темнота.
Откуда-то из глубины сознания на мгновение выплыло лицо Логинова, мелькнули спутанные, сбивчивые мысли- и ушли. Снова наступила немая, бездонная темнота. Было такое состояние, как в минуты, предшествующие сну. Сна еще нет, мозг работает, но мысли уже становятся прозрачными, невесомыми, неуправляемыми. Они редеют и уходят…
Боль возникла внезапно, еще не сильная, но острая, как укол булавки. Ирина наклонила голову, сжала руками подлокотники кресла.
Шиманский внимательно следил за регистратором биотоков. Два тонких пера чертили линии на разграфленной бумаге. Верхняя линия (она соответствовала биотокам больного) была изломанной, лихорадочно пульсирующей. Нижняя — сначала представляла собой прямую. Потом, когда Ирина надела шлем, возникли изломы, колебания. В них был определенный ритм, присущий биотокам нормально работающего мозга.
Внезапно этот ритм начал расстраиваться. Нижнее перо регистратора задрожало, вычерчиваемая им кривая стала пульсирующей, частота колебаний резко увеличилась. Шиманский взглянул на девушку. Ирина сидела с закрытыми глазами. Слабый сиреневый свет приборов, падающий сбоку, делал ее лицо смертельно бледным. Шиманский подумал: “Девчонка, совсем девчонка”, — достал платок и вытер неожиданно вспотевшее лицо.
Боль усиливалась. Сначала она казалась какой-то внешней, посторонней. Ирина не могла бы сказать, где именно болит… Потом она уже знала — болит голова. Тупая, ноющая, пульсирующая боль медленно расползалась от затылка к вискам. Стало труднее дышать. Каждый вдох отдавался в голове жгучей, сверлящей болью.
Мелькнула мысль: “Ничего, так можно терпеть. Можно… Нужно…” И почти сразу же боль резко усилилась, стала нестерпимой. Ирина знала — наступил момент резонанса. Боль, до этого пробивавшаяся тонким ручьем, превратилась в широкий, яростный поток. “Плохо, очень плохо, — подумала Ирина. — Надо… как это… да-да… надо уменьшить масштаб боли. Чтобы врач мог спокойно слушать больного. Почему я не подумала о регуляторе раньше? Опыты, опыты, а теперь — настоящая боль…”
Ирина согнулась, онемевшие пальцы сжимали подлокотники кресла. Нахлынувшая боль была такой сильной, что Ирина уже не могла думать, какая она, где она. Лихорадочно билась мысль: “Надо вытерпеть, надо вытерпеть…” Потом, оттесняя эту мысль, возникла другая: “Как же он терпит?! Кабешов Илья Дмитриевич… Днями, неделями, месяцами…” Раньше Ирина ставила опыты с умеренной, лабораторной, как она говорила, болью. Настоящая боль отличалась от лабораторной, как тигр от кошки.
“Малыш, Малыш, — хотелось крикнуть Ирине, — не надо так…” Где-то на задворках сознания билась трусливая мысль: “Хоть бы аппарат испортился…” Ирина заставила себя сосредоточиться, попробовала выпрямиться. Дышать было трудно, воздуха не хватало.
Боль, как вырвавшийся на свободу хищник, все глубже и глубже вонзала свои когти. И с поразительной, редко достижимой в опытах ясностью Ирина вдруг поняла, что это за боль. Диагноз был настолько прост, что она сначала не поверила. Теперь она внимательно прислушивалась к боли.
— Ирина Владимировна! — Шиманский держал ее за руку. — Как вы себя чувствуете?
Ирина не сразу поняла, что Шиманский выключил болеанализатор. Боль исчезла, и первые мгновения Ирина не могла думать: она просто переживала ни с чем не сравнимое чувство освобождения от боли.
— Я решил прервать опыт, — сказал Шиманский. Голос его звучал виновато.
Ирина быстро сняла шлем.
— Сергей Иванович, диагноз довольно простой. Острое воспаление черепномозговых нервов. По- видимому, началось с невралгии тройничного нерва, осложнилось вторичными явлениями…
Шиманский недоверчиво покачал головой:
— При невралгии тройничного нерва должна ощущаться пульсирующая боль. А больной на нее не жаловался.
— Это понятно, — возразила Ирина. — Боль перешла за пределы, при которых человек еще может ее точно локализовать и определить. Она стала слишком сильной, слишком длительной, вызвала другие боли, сопутствующие… Если хотите, вы можете убедиться.
Шиманский энергично кивнул:
— Добро! Так и сделаем.
Ирина помогла ему надеть и застегнуть шлем. Он сел в кресло, махнул рукой.
Свет Ирина не выключила. Она внимательно следила за выражением лица профессора. Седые, клочковатые брови его поднялись, лоб прорезала глубокая вертикальная складка, морщины под глазами начали подергиваться. Это наступала боль. Шиманский закусил губу, закрыл глаза.
Ирина отвернулась к регистратору биотоков.