избавляли солдат от службы. Гнев его разразился в своем полном объеме, как вообще гнев человека, который шумит на безответного, а потому бывает но робко дерзок и не трусливо храбр. - Ни шагу никуда отсюда! - кричал он. - Ужо его на ученье, завтра ко мне в вестовые! Но в этих звуках было что-то дикое, таинственное, как будто они относились к какому-то призраку, как будто пол ковник искал возле офицеров кого-то другого и на него смотрел и другое говорил ему. 'Я стану между тобой и ею... сквозь меня ты не увидишь ни нежной руки, ни ясного дня, ни цветов, ни румянца, ни яркой улыбки... Я покажу тебе только, как бледно может быть лицо, как впалы щеки и как мутны глаза... мне не нужно обманывать, хитрить, кидаться к тебе на шею, жать с восторгом руку; мне не нужно таиться, подыскиваться, клеветать на тебя, стеречь тебя за углом, красться к тебе ночью - ты мой при свете солнца, при тысяче глаз' . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ученье шло дурно. Полковник был недоволен до того, что передал свою ярость лошади: вся в пене, она бесилась под ним красиво, только беспокойно несла голову, потому что он беспрестанно затягивал поводья. Особенно же его раздраженное внимание обращалось на беспорядки того взво да, где с полунасмешливой и с полугорькой улыбкой стоял под ружьем Бронин. Там все было не так: люди не ровня лись, фронт волновался, шаг был короткий, вялый, взгляд не быстрый. Замечая повсюду недостатки, без милости при шпоривая лошадь, полковник все озирался в одну сторону, и куда ни переносился - дирекция его огнедышащих глаз не переменялась. - Не качаться, - кричал он, смотря на Бронина, ровняй его! Фельдфебель потянулся через заднюю шеренгу и слегка дал прикладом толчок солдату. Этот побледнел. В самом деле несносно, когда ученье идет дурно. Оно требует непременно стройности, правильности, как призна ков дружной храбрости и единодушия, необходимого для неодолимой силы, составляемой из тысячи сил. Представьте себе быструю точность движении; эти ряды, ровные, крепкие, которые то сплотятся стройно в светлые тучи штыков, то развернутся свободно длинной гранитной стеной, протянутся блистательным лучом! Эти груди вперед, эти дерзкие лица идут на целый мир, эти ноги ступают твердо и поднимаются решительно; представьте себе этот чистый, дружный, отделанный шаг, и вы поймете, что це ремониальный марш может вас бросить и в жар и в холод. Тут орудия смерти не беспорядочны, не безобразны, тут смерть нарядна, тут то же чувство изящества, то же чувство красоты, но вместе и чувство силы, невозможное для отдельного человека. Теперь представьте, что ученье идет не так, что в нем нет этого согласия, и вы поймете, почему полковник, выведенный, наконец, из терпенья, отправился во весь карьер и прямо перед Брониным мастерски осадил лошадь. - Что это за стойка?.. опустился!.. Господин взводный командир, поправьте его... выпустил колени... плечи ровнее, грудь вперед. Слова начальника произвели пагубное действие: губы у солдата задрожали, но это было единственное проявление жизни на его лице, потому что весь буйный пыл ее, все лу чи собрались в глаза. В них все было: и презрение, и ненависть, и отвага, и эта гордость, которую внушает безумная любовь и от которой мы представляем себе весь свет сердцем женщины, хотим везде стоять на первом месте, занестись куда-то высоко, выше всех общественных отношений, всех соперников и выше всякой славы. Но простая команда не могла бы, конечно, привести Бро нина в такое раздражительное состояние; вероятно, он по дозревал, почему, когда воротился в штаб, потребовали его на ученье. Невыносимо посмотрел он и, забывая свой долг, свою мать, свою княжну, сказал замирающим голосом: - Полковник, не мучьте меня, вам от этого не будет лучше; я говорю, не мучьте. Штык зашевелился у него на ружье, только движения штыка начальник не видал уже. Лошадь под ним взвилась и отскочила, потому ли, что он не был более в силах править ею, или потому, что не мог стоять под взглядом солдата и толкнул ее. Нарушение дисциплины, на которую опирается общее благосостояние, да тайна полковника, мучительная тайна... да еще: 'вам от этого не будет лучше...' - с него было до вольно. Он понесся, вскрикнул дико, и грозное слово разда лось по рядам. У солдата выхватили ружье и сдернули мундир - Полно, брось его, - скомандовал полковник через не сколько секунд с другого конца фронта; потом подскакал к ротному начальнику, махнул полковому адъютанту и скоро проговорил с приметным волнением: - Не высылать его на ученье, не наряжать в вестовые; пусть он делает, что хочет, ходит во фраке, бывает, где ему угодно: оставить его в покое. Что-то похожее на слезу блеснуло у него в глазах; он отвернулся проворно, вонзил шпоры в лошадь и исчез. Возвращаясь с ученья, некоторые солдаты рассуждали между собой о преимуществах толстой рубашки перед тонкою и приправляли свои слова одним из тех мудрых изречений, в которые воплощается прошедшее: за битого двух небитых дают,
XI
Смерклось. В одном из самых лучших крестьянских домов, в горнице, убранной, как убирает материнская попечительность, и блестящей этими волшебными безделками, этими подарками на память, которыми дорожит любовь при своем начале, - едва можно было различать предметы, и то от месяца да от тусклой, нагоревшей свечи, поставленной в так называемой передней. На полу валялся солдатский мундир, на нем рубашка, разорванная пополам, сверху донизу, вероятно в припадке бешеного негодования. Павел, старый слуга, каких слуг бо лее нет, не смел ничего прибирать, а робко выглядывал изза дверей и раза два уже обтирал глаза рукавом. Бронин лежал на турецком диване лицом в подушку, шитую по канве княжною. Если б он не повертывал иногда головы на окно, как будто хотел по темноте отгадать время, да если б еще не пожимал плечами, как будто чувствовал боль в спине, - должно б было подумать, что он спит. Камердинер его и дядька давно покушался войти; наконец пе реступил тихо порог, подкрался к дивану и, помолчав, ска зал унылым голосом: - Вот, сударь, к вам записка; как вы были на... - Он остановился и переменил оборот речи. - Давеча прислала княжна. Бронин протянул руку, не поднимая головы, взял записку, стиснул - и не прочел. Грустно Павел отправился назад, но через четверть часа вбежал в больших торопях. - Барыня, сударь, приехала, барыня! Бронин вскочил, крикнул: 'Не говори ей...' - и замер на месте. Казалось, он испугался: иных слез, иных рыданий мы боимся и умирая. Верно, дошло до нее... она никогда не приезжала так поздно... Павел вздел на него проворно мундир, который попался под руку, забросил рубашку, потом внес свечу, и - подарок матери, подарок в день рожденья, драгоценный ятаган за сверкал на стене. Его ножны были уже обтянуты новым зе леным бархатом, золотые бляхи ярко отчищены, жемчуг от мыт, и на месте выпавших камней сияли другие. Павел под нял проворно зонтик у подсвечника и поставил его в углу, подалее, чтоб ни один луч не осветил для матери лица ее сына. -' - Сашенька, друг мой! - кричала Наталья Степановна еще за дверьми, с сильным движением в голосе. Бронин затрясся, и, прежде чем пошел навстречу к ней, его судорожный вздох отвечал на эти звуки, как будто ду ша, выстрадавшая свою часть на земле, оробела при виде лишнего страдания. Павел провожал барыню, не смея поднять глаз. - Сашенька, ты прощен. При этом слове она кинулась к нему на шею с быстротой и веселостью молодости. - Князь сейчас получил письмо из Петербурга, на днях будет в приказах!.. - Слезы так и катились у нее от радости, поцелуи так и сыпались на щеки Бронина. Может быть, он не устоял бы против рыданий о его по зоре, может быть, он пал бы под материнской печалью, но радость, но насмешка судьбы нашла его немым. Есть же это чувство, которое не принимает в себя никаких посторонних волнении, которого не умеешь назвать, раздробить на оттенки, и - пусть небо прояснится, подует попутный ветер, разыграется парус - тяжелый груз этого чувства все топит корабль человека. - Поедем, друг мой, поскорей; тебя ждут ужинать; добрый князь зовет пить шампанское!.. Как он рад, а как рада княжна!.. - Тут Наталья Степановна улыбнулась с двусмыс ленным восхищеньем. - Да что у тебя так томно?.. - Светло, матушка, - отвечал Бронин, опуская голову на ее руку. - Поедем же скорей... - Нельзя... мне надо видеть полковника. - И, друг мой!.. - Мне надо видеть полковника, матушка, - сказал сын, усиливая голос и взглядывая на ятаган. - Да он, верно, не осердится. Полковник, право, мил!.. Как добр до тебя!.. Завтра мы здесь отслужим молебен, и я буду молиться за него. Да что с тобой, друг мой, ты будто не рад? - Рад, матушка, очень рад... - Ай! - вскрикнула она, - как ты сжал мне руку, Са шенька! - и крепко поцеловала сына... Долго отговаривался он. Наконец Наталья Степановна заметила его бледность, и с заботливостью, в которой не было ничего горького, потому что радость покрывала все другие чувства, спросила: - Ты болен, друг мой? Что с тобой? - Много ходил сегодня, устал; да вы не беспокойтесь, матушка: к завтрему это пройдет. Тут поразительна была странность человеческого сердца: сын испугался, что мать обеспокоится о его нездоровье, а между тем безобразный умысел понемногу выступал из души к нему на лицо. Слабое освещение, старость глаз и потом слепой восторг и самая чудовищность, невероятность сыновней беды помешали Наталье Степановне проникнуть тайну или сделать какую-нибудь печальную догадку. Она убедилась, что ему нельзя ехать, что он устал, должен отдохнуть и что к завтрему это пройдет... - Да что ж ты не велишь ничего сказать княжне?.. - Поклонитесь ей, поблагодарите ее. И он опять схватил руку у матери, прижал к губам, и она опять расцеловала его. - Так завтра, мой друг, мы все приедем к обедне! - Завтра, матушка!.. Коляска