снаряжением стрелец наклонялся, удерживаясь за перила моста, боевое хозяйство его моталось, как коровьи сиськи: зарядцы в точенных деревянных сосудиках, сумка с пулями, натруска с затравочным порохом, моток фитиля и еще отдельно роговая пороховница. Харкнув, стрелец следил за падением плевка, пока не шлепался тот вполне беззвучно о трухлявое липовое пластье, что устилало крутой откос.
– Покажь пистолет, – завистливо сказал воротник, когда Федька с ним поравнялась. Пистолет она по-прежнему несла в руке – за ствол.
– Свой надо иметь, – нравоучительно отвечала Федька.
В городе стало еще многолюднее, чем на посаде, улицы у?же, дома выше – в два и три яруса высотой, с решетчатыми надстройками – чердаками. И в самой сердцевине города укрылось третье и последнее укрепление – Малый острожек: за высоченным тыном воеводский двор. Единственная башня Малого острога выходила на соборную площадь, на противоположной стороне которой расположилась приказная изба – основательное строение в несколько комнат на подклетах, с наружной лестницей в два излома, с огромной, как башня, отдельно пристроенной повалушей. Здесь же, на площади, высился, разумеется, и собор, гудел кабак, постоялый двор, недвижно висели на огромных дубовых столбах с поперечиной два колокола – пожарный и всполошный.
В виду приказных хором, не переходя площадь, Федька остановилась и вывалила из дегтярного горшка Мезенин кошелек да столпницу. Вешняк хитро глянул и улыбнулся, ожидая и других подобного рода чудес. Но Федька самым будничным образом вручила ему алтын денег и отправила в ряды за пирогами. Сама же вернулась на кабацкий двор – умыться возле колодца и вообще осмотреться. Деньги Мезенины, во всяком случае, следовало пересчитать не откладывая, чтобы вернуть их при первой возможности вдове ямщика и детям, если такие найдутся.
Полчаса спустя они встретились с Вешняком у съезжей избы. Мальчик стоял на цыпочках, пытаясь дотянуться до узкого, едва руку просунуть окошка.
– Кто там? – спросила Федька.
– Тюрьма, – возразил Вешняк так строго и коротко, что переспрашивать Федька не стала.
Тюрьма, как можно было понять, занимала весь нижний ярус, подклет приказной избы. У соседнего оконца вертелась баба в холщовой рубахе и тяжелой клетчатой поневе – не сшитой юбке. Баба хихикала и прыскала в ответ на тяжеловесные любезности, которыми угощали ее скрытые за щелью окна сидельцы, и временами в деланном смущении закрывала себе рот. Хотя вернее было бы затыкать уши.
Вешняк отдал Федьке большой пирог и копейку с деньгой сдачи.
– А себе купил? – усомнилась она.
– Давно уж умял.
Кивнул на прощание – по-взрослому, даже с каким-то обижающим сердце равнодушием, и пошел. Важный человечек в обвисшем кафтанце с разлетающимися полами.
Подле приказа на пустыре, где мел он полами бурьян, считались дети – старательно выговаривая слова, тыкала пальчиком коротко стриженная малышка:
– Катилося яблочко в огород в огород. А кто поймал яблочко? Воевода воевод. Воеводова жена трех детей родила…
Федька пристроилась на лавке под лестницей. Разломила горячий пирог, с наслаждением его понюхала и стала есть, с глубочайшим вниманием наблюдая, как дети играют в жмурки. Народ шел, скрипели возы, запряженные то лошадью, то быками, то даже быком и лошадью в одном ярме, везли сено, дрова, горшки, бочки. Баба у тюремного оконца зубоскалила, ей отвечали с грубой откровенностью истомившихся без женского тела мужиков. Потом в темной щели появилась рука со скомканным грязным бельем – баба подставила корзину.
Позевывая, Федька доела пирог, стряхнула с платья крошки и потрогала ладонью теплое бревно под щекой. Так сладко и томно тянуло к нему прислониться…
ГЛАВА ШЕСТАЯ. НЕЧТО О НЕПРЕДВИДЕННЫХ ПОСЛЕДСТВИЯХ ДЕВИЧЬЕЙ РАССЕЯННОСТИ
Когда Федька очнулась, повсюду звонили к вечерне. Тень острога невероятно вытянулась, добираясь острыми зубьями до середины площади. Федька встрепенулась, будто упустила что-то важное. Проспала, утратив осторожность, и будет за это расплачиваться. Бог знает, чем придется расплачиваться.
Шагах в шести стоял голый человек. Он-то и пробудил ее своим тяжелым взглядом.
Голый он был в самом простом и точном значении слова: ничего, кроме цепей и чугунного креста. Голый он был в самом безобразном смысле слова: черен, изможден, и там, где маячило его сморщенное, как гусеница, мужское естество, волосат. Толстый короткий член передавлен позеленелым медным кольцом.
Федька медленно, словно скрываясь обратно в сон, опустила ресницы. Но сердце стучало и продолжало стучать, как сорвавшись, и Федька опять глянула – из-под ресниц.
Невозможно было угадать, что варилось в осклизлой, словно покрытой грязным мылом, голове юродивого – волосы слиплись, ржавой стружкой торчали перекрученные охвостья. Застарелый колтун причинял юродивому, надо думать, страдания – голова свербела под жесткой, стянувшей кожу грязью. Однако в лице мученика – это был не старый, скорее даже молодой, правильного сложения мужчина – не выражалось ничего, кроме застылой, словно уснувшей, страсти. Замкнутая в себе и обращенная на самое себя страстность.
Юродивый ступил ближе, присматриваясь к Федьке. Потом обыденным движением почесал сквозь бороду подбородок. Понемногу скопившиеся зрители – из тех, что при всякой уличной заминке знают, с какого боку пристроиться – не уходили и привлекали других, не столь любопытных и проницательных. В тоскливом смятении Федька опустила глаза на обморочно блестящие шелком колени.
К лицу ее потянулась немытая пясть с припухшими в суставах пальцами – Федька откинулась к стене, скользнув взглядом вонючее тело в синих шрамах от цепей.
Испуг ее заставил толпу выжидательно примолкнуть.
Юродивый обхватил подбородок, обращаясь с Федькой, как с женщиной или ребенком. Потом склонился и посмотрел в зрачки, разгадывая нечто особенное, сокровенное. А Федька, не умея совладать с отвращением и страхом, непроизвольно дернулась, ударилась затылком о стену и скосила взгляд в сторону.
Она увидела в толпе подле лестницы дьяка со спутниками, которые держали лошадей.
– Попозже, Федор. Зайдешь, – молвил дьяк, словно ничего особенного не происходило. Вздохнул перед подъемом и взялся за перила.
Тогда, все так же следуя неясным своим прихотям, юродивый бросил Федьку, еще раз толкнув ее головой в стену, и подался к Патрикееву. Тот задержался на первой ступеньке лестницы.
Что-то юродивый усмотрел внутренним своим зрением:
– Прах еси!
Дьяк сделался еще строже.
– Персть еси! – простирая руки, утверждал божий человек сиплым, простуженным голосом. – Прах еси, тлен!
– Истинно говоришь! – молвил дьяк глухо. – Жаба в груди, немощен. Молись за меня богу, Алексей. Тяжело ныне, тяжело возносить по этой лестнице грехи. – Он кивнул, измеряя глазами путь наверх, в приказ.
Алексей тронул сухие глаза, представляя, будто утирает слезы, и обернулся к истово внимающей толпе:
– Аз есмь пес смердящий! Прах, персть! Прямое говно! – Сделал шаг на лестницу и со словами: – Брат мой еси! – обнял дьяка.
Они поцеловались долгим поцелуем в губы. Потом дьяк обтер рот и постоял, опамятуясь.
Юродивый присел на ступеньку и понурил плечи. Спрашивали – не отвечал и в тяжелой, гнетущей задумчивости глядел вдаль, проницая людей насквозь, как нечто временное и потому даже не существующее. Люди хотели толкования, они хотели смысла, хотели поучения, хотели слова – не было у