низменном земном существовании, которое было не чем иным, как безразличным свойством памяти.
Антонида поняла, что спокойствие, то ожесточенное равнодушие, которое питало ее внутреннюю готовность к поступку, начинает ослабевать. Легкий стук почудился во дворе и заставил ее вздрогнуть.
Она подошла к мужу. Она помнила, что любила Степана, любила до сердечного обморока, но сейчас это было не чувство, а непонятное ей уже воспоминание. Она наклонилась к лицу покойника, крепко как жена мужа, но без слезы, поцеловала его в холодные чужие губы. Стараясь не потревожить, высвободила из скрюченных пальцев свечной огарок. Огарок сунула под лавку в мусор, а другую свечу поставила среди клепок у двери. Язычок пламени лизал дерево, оно сразу же зачернилось.
Антонида уселась в ногах мужа и сложила руки.
Шум во дворе не повторялся, но Антонида уже забыла толчок, который побудил ее действовать. Она смотрела, как ярко, с треском занимается огонь, вдыхала дурманящий запах дыма и с болезненным содроганием чувствовала, что в жилах ее растекается истома… Стихала толкотня мысли, блаженное спокойствие снисходило на нее, и со знакомым взмахом воображения воспарила она туда, где нет ни прошлого, ни будущего…
Задыхаясь в жарком дыму, видела она золотое свечение.
ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ. В ТО ЖЕ УТРО ПОЗДНЕЕ…
Сначала Федька потратила время, чтобы отыскать двор приходского попа, потом пришлось ждать, когда поп возвратится после заутрени. Она давно уже боялась переступать порог церкви и предпочитала ждать на подворье. Тревожные крики пробудили ее задумчивость, озираясь, она увидела над крышами низкую тучу. Там, откуда пришла.
Федька выскочила на улицу и бежала вместе с другими людьми… и запнулась в ужасе – дым валил с Вешнякова двора.
Пожар охватил верхнее житье, огонь прорвался в окно, дымила дверь.
– Тоня! – кричала Федька, врываясь во двор. – Тонечка!
Полуодетые мужики и бабы, что успели набежать с улицы, оглядываясь на нее, смолкали и переглядывались.
– Тонечка, Тонечка… – не звала уже, только шептала Федька.
Если и можно было что отнять у огня, то действовать следовало быстро и дружно. Но людей собралось слишком мало, чтобы они чувствовали в себе решимость, и не нашлось среди них такого, кто умел бы распорядиться, принял бы в соображение силу огня и направление ветра, определил очаг и уяснил себе, что можно отстоять, что нет, что заливать, что ломать, что оставить огню. А сообразив все это, послал бы одних туда, других сюда, и сам бы повел охотников в трудное, причинное место. Всегда нужен человек, который в миг опасности, в спешке и неразберихе способен сохранить ясную голову. Такого человека не нашлось.
Было много крику и суеты, а толку мало. Два парня, сбивая друг друга, взбежали на лестницу, отчаянно ринулись в ядовитый полог дыма, заскочили в сени и вылетели обратно, кашляя и харкая. Стали они наперебой кричать, что не войти, что горница в огне. Не было у них при себе ни топора, ни ведра с водой, нечем было закрыться от жара. И оставаться им на крыльце было не зачем, но стояли, целиком скрывались в клубах дыма и при каждой возможности кричали, что мочи нет никакой стоять.
Всех охватило бесцельное, растерянное возбуждение. Кто пускался бежать, возвращался с пустыми руками, кто кричал ломать, ни топора не имел, ни багра, ни веревки, чтобы стаскивать крыши, кто кричал воды, даже ковшика не держал. А еще находились знатоки самых сложных и далеко идущих хитростей: ежели бы, мол, было бы сейчас под рукой полотнищ двести парусов, да тем холстом покрыть крыши и стены, что обращены к огню, и холст тот беспрерывно поливать водой, то отстояли бы все, ничего не пришлось бы ломать. И на то есть примеры.
В соседних дворах остервенело метались хозяева, выносили рухлядь из изб и клетей. С треском лопнуло окно в повалуше, что высоко возвышалась над частоколом, кто-то вышиб слюдяную оконницу, в дыру просунулась подушка и, едва успела сорваться вниз, в тот же миг, последовал за ней ларец – полетел и тяжело хряпнул оземь. А затем с трехсаженной высоты выбросили пищаль – хрястнулась. Вышвыривали все без разбору. Прилегающая к Вешнякову двору улица скоро была забита людьми, утварью и скотом.
Между тем, как одни волокли утварь, другие гнали разгоготавшихся гусей, третьи путались под ногами, нашлись еще и такие, кто без долгих рассуждений лез на крышу амбара и начинал рубить связи, не спрашивали тут, где топор, а сразу его находили. И товарищи у них обнаружились, что понимали замысел с полуслова. Всякое дело, даже маленькое, начавшись, стягивало к себе все, что было вокруг дельного. Не тратились тут на разговоры, разве что «берегись!» кричали, да «поглядывай!», когда сбрасывали с крыши тес.
Среди шума и встречных движений хранила молчание и ни во что не вмешивалась одна, кажется, только Федька. Время от времени она отступала перед разрастающимся пожаром. Большой дом Елчигиных занялся костром, пламя рвалось сквозь дым, заворачиваясь огненным вихрем, взнялось вверх. Стаями полетели в воздух искры, взмывали раскаленные головни, они кувыркались высоко в небо, через многие дворы и улицы сеяли пепел. И почти исчез дым, сухое дерево горело с гулом ревущего ветра, крыша сквозила жаром.
Поумолкли люди, повсюду были видны испуганные лица. Дымились соседние постройки, и что изловчились развалить, тоже дымилось – не успевали оттаскивать и поливать. Повсюду народ отступал. Не просто было теперь отстоять и то, что раньше находилось далеко от опасности.
Противоречивые чувства обуревали Федьку. Ничего не делая, она оставалась возле пожара, потому что это был погребальный костер Антониды и Степана. Она думала о Вешняке, имелось у нее предположение, что мальчик появится здесь, если не удерживают его где-то насильно. И она зорко посматривала по сторонам. Оплакивая сиротство мальчика, Федька помнила, что Вешняк властью святого родительского слова ей завещан. И от этого, несмотря на горестное смятение, на всеобщее бедствие, что заставляло людей, и мужиков, и баб, кричать рыдающими голосами, не покидало Федьку ощущение тревожного ожидания и надежды на счастливую перемену жизни. Разумом Федька понимала, что не то это чувство, в котором можно признаться, когда на глазах твоих поднимается к небу прах матери и отца, а осиротевший мальчик открыт для удара. Но и то Федька знала, что не откажется от радости, пусть и должна ее затаить. Догадывалась Федька, что того и гляди будет она наказана за корыстные мысли – потеряет мальчика, еще не сыскав. Она понуждала себя проникнуться тяжелым подавленным настроением, изгоняя из сознания все несвоевременное. И смерть Антониды, вызывая душевное потрясение, вставала перед ней своей правдой.
В этот тягостный, грозный час Федькино сердце переполняла любовь, стискивалось оно нежностью и готово было открыться на всякое встречное чувство…
Когда рухнули с треском перекрытия, Федька оставила бушующий пожар и пошла домой. Она не была у себя со вчерашнего дня и поразилась непривычному после шумных сходов последних недель безлюдью. В бывшей съезжей избе слышались одинокие рыдания – сидя на полу среди оставленного подьячими разоренья, безутешно плакала Маврица.
Объяснения ее тонули во всхлипах: Прохора увели спозаранку московские стрельцы. Куда его увели, Маврица, не знала, а для чего увели, не задумывалась – просто плакала и все тут. Посижу – поплачу, посижу – поплачу, рассказывала она. Сходить к приказу и что-нибудь выяснить ей не пришло в голову. После Прохора, приходили во двор какие люди-то и спрашивали хозяина – что были это за люди, осталось Маврице невдомек.
– Что же ты за Прохором не пошла? Не прогнали бы стрельцы, – упрекнула ее Федька.
Маврица всхлипнула и раскрыла чисто промытые васильковые глаза. Толстые щеки ее, обычно свежие и упругие, расквасились.
– А хозяйство-то все растащат! – В убеждении ее угадывался неколебимый опыт поколений. – Мужик одинокий, кто досмотрит? И так уж ораву пустил – все разорили, перепортили. Мужик ведь он… он… – хотела Маврица изъяснить общее какое-то соображение, но затруднилась громадностью явления – мужик!