достаточно, чтобы отказать человеку в помощи, но хватит, чтобы замешкать.
Федька медлила. В затянувшихся завываниях немого проглядывало уже нечто нарочитое, если не сказать смешное. Должно быть, он это почувствовал и переменил повадку: перестал вихляться, принял сундучок на живот – довольно просто – и тогда уже опять застонал, замычал проникновенно и укоризненно. Что, мол, стоишь, ну как сейчас уроню.
– Да что у тебя там? – громко спросила Федька.
– У-у-у… э-э-э… Федя-а! – последовал завывающий ответ, словно пустая бочка загудела.
Федя! – вскрикнул затем немой непрожеванным голосом, будто из недр души. И хотя губы при этом не размыкал, «Федя» слышалось вполне явственно. И главное: как Федька уставилась в недоумении, так и немой застыл. Замогильное «Федя» застало его врасплох, словно забравшегося в клеть вора голос хозяина. Или в утробе заговорил бес.
Теряясь, готовая поверить уже и в беса, Федька озиралась, не находя вокруг укрытия, где можно было бы предполагать спрятавшегося затейника. Холодок пробирал ее от рокового «Федя», которое хочешь – не хочешь, а приходилось принимать на свой счет.
И надо было ожидать продолжения: что дальше? Однако немой застыл, не издавая ни звука, только сундучок к животу прижимал.
– Да, что у тебя там? – повторила Федька.
– Ы-ы-ы, – с угодливой гримасой завыл утробой немой, – золото э-э-э та-ам Фе-е-дя-а!
На этот раз не одну только Федьку проняло, кажется, и немой пережил немалое потрясение. Он затравленно покосился через плечо, надеясь отыскать источник замогильных звуков где-то вовне себя. Да только надежда-то была слабая: во все стороны на расстоянии окрика пустыня пожарища, и немой, обретавшийся здесь в яме еще до Федькиного появления, отлично это знал. Так что, не имея возможности переложить ответственность на кого другого или отпереться от собственных слов, он испытывал потребность промычать, во всяком случае, нечто благонамеренное и успокаивающее; только он сложил губы – как тем же сдавленным воем всколыхнулась утроба:
– Ы-золото-ы!
Немого перекорежило, а Федька попятилась и вспомнила пистолет:
– Ты кто?
Обнаружив наставленное дуло, немой с отчаянием превратно понятого человека завыл:
– Ы-ы-ы-Бахмат!-э-разбойник-у-у-берегись!
Лучше было бы ему все-таки вовсе не двигаться. Содрогнувшись, немой застыл, и утробный голос в нем смолк. Ужас одержимого замогильным голосом немого казался столь понятен, что и Федьку вчуже пробирало холодом.
Они таращились друг на друга, словно рассчитывая получить объяснения.
Немой, то есть Бахмат, если это был в самом деле Бахмат, боялся пошевелиться, чтобы не потревожить засевшего в утробе беса. Федька не видела прежде Бахмата при дневном свете, но помнила, как сказал он: не кричи, дурак, люди спят! Слова эти, не лишнее в ночи поучение, запали в душу так же прочно, как тени затонувшей в лунном свете улицы. То был Бахмат. Это – немой. И уж нечто третье – замогильный голос, трубный и глухой, точно из недр земли! Федька не знала, что и думать.
Очень бережно, вкрадчиво немой поднял сундучок на плечо, и однако, как ни был он осторожен и предупредителен до жалостливой даже гримасы, не уберегся, брюхо его предательски взвыло:
– Берегись!
Немой-Бахмат сгорбился, кинул на Федькин пистолет осуждающий взгляд и пришибленно, едва не на цыпочках побрел прочь. Потянулась следом и Федька. Но, похоже, брюхо немого откликалось только на резкие движения, когда он не беспокоил брюхо, предупредительно ему угождал, утробный бес помалкивал. Призрачное то было, однако, затишье, ненадежное, и немой это чувствовал. Чувствовала Федька, зачарованная ожиданием замогильного голоса.
Ничего, тем не менее, не происходило. Немой прибавлял шагу, забирая в сторону горевшего посада, по той единственной причине, должно быть, что путь к открытым, вольным местам, к пустырю у стены, Федька отрезала. Он рассчитывал скрыться в чаду и неразберихе ближайших окраин пожара.
– Стой! – опомнилась наконец Федька.
Немой как будто только того и ждал – от окрика он пустился бежать, и сундучок не так уж ему мешал, когда приспичило.
– Стой! Буду стрелять! – кричала Федька, только теперь вполне поверив, что это Бахмат! Уходит!
Стрелять она не решалась, не готовая к тому внутренне, а угрозы лишь подхлестывали беглеца, прибавляя ему прыти, недалеко было уже до разломанных заборов и клетей, где, припадая к земле, крутил дым.
– Держите разбойника! Держите! Тать, разбойник! Зажигальщик! – заверещала Федька, что было мочи. Повсюду мелькали люди, и можно было Бахмата перехватить, да не случилось перед ним никого, кто сумел бы преградить дорогу. Бахмат мчался напролом, прямо в огонь и жар, туда, где надеялся оторваться от погони. Федька кричала, на помощь к ней подоспел мужик с колом, еще кто-то, а беглец нырнул между горящими срубами на укутанную гарью улицу.
– Взяли?! – повернувшись, крикнул немой. Своим собственным голосом крикнул. – Вот вам! – Миг – он исчез в дыму.
Набежало немало возбужденного словом «зажигальщик» народу, да поздно, нестерпимый жар останавливал и самых горячих. Бахмат сгинул. И, как ему было выскользнуть, не сообразишь; положим, он немало мог пробежать в дыму и в гари – а дальше?
Мрачно настроенные мужики не брались гадать.
– То-то, – молвил человек с опаленными, в пепле бровями, – то-то, значит, нечистая совесть гонит, коли в огонь попер.
А больше и говорить было нечего.
Сомнения между тем не отпускали Федьку. Если вполне телесный немой заговорил ни к чему не принадлежащим, блазным голосом, то, может, – почему нет? – и бесплотный голос воплотится во что-то вещественное. С этим Федька вернулась к обгорелому колодезному журавлю.
Убегая в смятении, Бахмат бросил здесь узел, который так и валялся, никому не нужный, рядом со впадиной колодца. Федька присела, тронула узелок и, ощущая себя ужасно глупо, решилась все же окликнуть:
– Кто здесь? Есть кто-нибудь? Есть здесь живой человек?
Она напрягала слух, настороженно озираясь… и услышала в ответ глухие, из-под земли рыдания. Это уж слишком. Она вскочила, сжимая пистолет.
– Федя, Федя, это я! – простонала земля.
– Вешняк? – сказала Федька, все еще не веря слуху. – Ты живой? Да где ты? – сказала она, хотя и видела уже где.
Яростно дергая, разобрала трухлявую дрянь, расчистила скважину, из темной глубины которой взывал к ней рыдающий голос.
Осталось только подыскать подходящую жердь, чтобы опустить ее вглубь земли и убедиться окончательно, что это Вешняк. Мальчишка вылез замусоренный, взъерошенный, заплаканный; оглушенный падением, он не кинулся на шею, а безучастно позволял себя целовать.
Да только можно ли было устоять против Федьки, когда она улыбалась, просто улыбалась, следуя душевному движению? А если сияла она любовью и счастьем? Тут уж особая житейская закалка требовалась, чтобы устоять. А Вешняк, хоть и многому выучился у разбойников, искомой черствости не доспел, не было в нем той безмятежности духа, которая помогла бы ему уцелеть под нежными Федькиными поцелуями.
Он разрыдался, как маленький, позволяя себя ласкать.
Вперемежку с упреками хлынули сладостные слезы. Поглупевшая от счастья Федька не сразу поняла, к чему сейчас эти упреки. А когда вспомнила, то засмеялась, а потом нахмурилась и заторопилась объяснять про брата Федора, о котором Вешняк ничего и слыхом не слыхивал. В горле ее, мешая говорить стояли слезы. А говорить нужно было много, очень много нужно было друг другу объяснить и рассказать. Они перебивали друг друга и кричали, признавая во всем свою вину, оба они были виноваты в том, что