больше не скажет.
– У меня собака была, Клычко. – Вешняк не считал нужным оправдываться. Во всяком случае ни один суд не признал бы заявление про собаку в качестве имеющего отношения к делу довода. Ни у одного судьи, пожалуй, не нашлось бы терпения, чтобы проникнуть в тайну мальчишеского образа мыслей. Но у Федьки было и время, и терпение, и любовь.
Под лестницей в дом она приметила теперь дощатую конуру. Но чисто было перед темным лазом, не валялись огрызки костей, дожди и ветер стерли следы лап и мохнатого бока – воспоминания о бывшей здесь жизни.
– Отравили, – убежденно сказал мальчик. – Морда вот так оскалена, и мясо срыгнула. А откуда мясо?
Вешняк помрачнел, и Федька не решилась наводить его на дурные мысли – расспрашивать.
Горячей водой – баня и вправду прокалилась – она промыла ранку, хотя Вешняк сопротивлялся, уверяя, что под грязью скорее засохнет. Кажется, он так и остался при этом убеждении, но Федькина забота заставила его размякнуть. А Федька не менее того удивилась самоотверженной затее мальчишки с баней. Одной воды пришлось натаскать ведер с десять – штанины и сейчас в грязных разводах. И к тому же, нарушая запрет зажигать огонь, он должен был топить потихоньку, сухими дровами – начиная с обеда, по видимости. А потом пришлось ему, обжигаясь, надрываясь от тяжести, перекладывать раскаленные булыжники из печи в кадки, чтобы вскипятить воду. И щелоку надо было наварить из золы для мытья и стирки. Шутка сказать баня – это ж только начни!
Федька расцеловала мальчишку в обе щеки и увенчала свою признательность крепким поцелуем в темя, а Вешняк эти нежности претерпел, почти не дернувшись.
– А то я и сам, знаешь, с весны не мылся, – объяснил он небрежно. – Ты мне спину потрешь. А я тебе. – И сдвинул брови, чтобы вернуть разговор от охов и ахов к обыденным его началам.
Но Федька ахнула теперь еще раз. И вспыхнула, вынужденная измышлять смехотворные отговорки, вроде того, что сначала старшие, потом младшие.
– А как же веник? А мы с отцом всегда вместе ходили. Мужчины сначала.
К несчастью, это были не причуды, а освященная родовыми преданиями вера в незыблемость установлений того семейного праздника, что называется баня. Все это, принуждая себя не срываться в слезы, он и пытался как мог растолковать Федьке. А Федька стояла перед ним, бессильно опустив руки…
– Вкусненького хочешь? – вспомнила она вдруг.
Вешняк остановился, слеза дрожала на веке – то ли катиться вниз, то ли высохнуть невзначай.
– Разбери корзину, что найдешь, твое. Я тем временем как раз и помоюсь.
– Не-ет, – протянул он, всхлипывая, – погляжу только. Тебя-я, – развезло его тут, – буду ждать.
Если бы только Федька способна была понять всю степень горечи, что заключалась в стоическом обещании ждать, несмотря на ее двусмысленное поведение! Но черствая Федька торопилась использовать перемирие и лишь кивнула.
Баня стояла за высоким плетнем, отделявшим в лучшие времена двор от огорода. Теперь эта внутренняя ограда ничего не ограждала, калитка валялась на земле, и всякая домашняя птица, если бы она еще водилась во дворе, могла бы беспрепятственно проникать в огород и там злодействовать – разрывать грядки и портить посевы. Но, кстати сказать, не было и посевов. Едва можно было различить и грядки, оплывшие за зиму и буйно поросшие лебедой и крапивой. Свежие тропинки, которые Вешняк должен был проложить через эти заросли, далеко от бани не уходили.
Задвинув для верности дверь скамьей, потому что крючок и пробой внутри были выдраны с мясом, Федька закрылась в предбаннике и принялась раздеваться, пугливо вздрагивая от каждого шороха. На ощупь приходилось искать завязки и крошечные узелки-пуговки из тесьмы – в затянутое порванным пузырем окошко проникало не много света, да и тот терялся в прокопченном до черноты срубе.
– Я нашел! – срывающимся от восторга голосом объявил Вешняк, стукаясь в дверь. – Вишни, вареные в меду, это кому?
– Тебе. Ешь!
Ответ, надо думать, его удовлетворил, потому что умчался без промедления. Дверь в баню Федька задвинула изнутри ведром. И потом, ощущая, как прошибает благодатный пот, распаренная и умиротворенная, почти счастливая, откинулась на стену. Здорово было мазаться в покрывающей стены копоти, размазывать грязную ладонь по колену, зная, что, как бы там ни было, промытой и чистой, обновившись душой и телом, выйдет она отсюда!
И славно, что заперты ворота, двор обнесен тыном. Сюда никто не придет. С вареными в меду вишнями они с Вешняком управятся и вдвоем.
Истомленная, благодушная Федька не сразу спохватилась, когда загремела опрокинутая скамья и Вешняк ворвался в предбанник, сунувшись в следующее мгновение уже и к Федьке. Дрогнуло и поехало ведро.
– На возьми! – захрипел он, силясь протиснуться. – Две штучки! – В щели мелькнул горшочек с вишнями.
Но Федька, подхватившись с невероятной живостью, цапнула ковш с водой и – за горшочком явился глаз – плеснула.
С визгом Вешняк шарахнулся. Охваченная противоречивыми опасениями: не обиделся ли мальчик, не попало ли что в глазки, и не успел ли он чего подсмотреть, если как раз не попало, Федька застыла в растерянной неподвижности. Пробивший через рваное окно и дверь плоский луч резанул ее с головы до ног, вскрывая все, что попало под солнечное лезвие: щеку, темный бугорок на вершине приметного холмика, светлыми пятнами дорожка через живот и увлекающий вглубь повал бедра. В этот беспомощный миг достаточно было бы и полувзгляда.
Но Федька к огромному облегчению распознала смех, вспомнила тотчас наготу и смелым ударом ноги прихлопнула дверь. Мальчишка наскочил с той стороны.
– Пар выпустишь! – крикнула она слишком добродушно, чтобы можно остановить Вешняка таким пустяковым соображением. В припадке веселья он колотился о дверь – копченые доски у нее на спине, когда навалилась задом, дрожали и подавались внутрь со всплесками света – от глупого смеха Федька слабела. Ладно, что и Вешняк был не слишком силен. Не прорвавшись к Федьке, он отскочил и тут же очутился во дворе возле окошка, принялся шкрябать, пытаясь вынуть обтянутую пузырем раму. Из этой затеи ничего не вышло, и через короткое время приглушенное, вроде мышиного, царапанье и шуршание послышалось в другом месте, непонятно где. Напрасно Федька вертела головой, пытаясь догадаться, что происходит. Уж не подкапывает ли он угол, ошалев от Федькиного мягкосердечия, хочет развалить мыльню грудой бирюлек? И как Федька его остановит, если даже прикрикнуть не может, не выдав раздирающий ее смех.
– У-у! – загудело во всех углах. – Я банник! Черти пришли, лешие, овинники, банник нас позвал.
– Первый пар не ваш! – твердо возразила Федька, все еще не понимая, откуда проникает в черное нутро сруба голос. Снова Вешняк завыл, надрываясь. Страшно у него не выходило, а выразительно – да. Федька нащупала под потолком деревянную задвижку и потянула, Вешняк загудел в самое ухо. Он вскарабкался на крышу и припал к отдушине для выхода дыма. Там он был вполне безопасен, Федька принялась мыться, обращаясь время от времени к потолку для переговоров с сердитым банником: обещала оставить немного пара и кусочек мыла.
– А Родька что, признался? – спросил вдруг Вешняк уже сам собой, а не в качестве хозяина бани.
– Признался, – отвечала Федька, когда сполоснула лицо.
– Вы его пытали?
Она не сразу ответила, споткнувшись на этом «вы».
– Нет, не пытали.
– Я бы не признался! – объявил Вешняк трубным голосом с неба.
Федька поперхнулась. И хотя мыльная пена не покрывала рот и глаза открыты, видела она свет в потолке, куда нужно было говорить, молчала. Потом спросила:
– Ты соленые сливы нашел?
– Какие?
– Какие! В корзине!