головами – проницательные люди, хорошо понимающие друг друга.
– Это что? – обратился князь Василий к женщине, взял двумя пальцами тетрадь и потряс ее за уголок над столом. – Что это? Как это называется? – Перевернутая тетрадь развалилась листами.
Должно быть, Катеринка догадывалась, что воевода лучше ее знает, что это, и потому не смела навязывать свое мнение, она молчала, спрятав руки под передником, где и терзала их в безвестности.
– Костный развод это! Гадательная книга! – торжественно провозгласил воевода. – За одну эту тетрадочку от кнута не уйти! – Потряс, и листы задрожали с жестяным шелестом, закудахтали.
Безжалостно прихлопнув распустившую листы тетрадь, воевода кинул ее на стол, а сверху положил игральные кости. Затем без всяких предисловий взял маленький листок, который больше всего занимал судей, помешкал, чтобы установилась тишина, и, полагаясь не столько на выразительность, сколько на силу голоса, стал читать:
– Дума разная есть, – тут он сразу остановился и хмыкнул: у кого, мол, это умные думы завелись? – как Римский цесарь в праздник с боярами и думными со многими людьми выходит, и над ним носят покров четыре человека. И, когда он ходил, над ним показался орел. А как цесарь пришел на свой двор и покров с него сняли, тот орел упал сверху на землю мертв. Всяких чинов люди видели это, и они в сомнении, что от такого проявления будет? Из города из Неаполя пишут, что в Великой Калабрии явился новый пророк, сказался, что Моисеев сын, а по-русски Христов сын. Калабрийская земля ему далась вся, и он пошел на Великие горы со многими тысячами и с полным воинским оружием, и о том стала в Калабрийском королевстве великая страсть, – остановившись передохнуть, воевода на последнем слове глянул на Катеринку с укором. – Голландский немчин Вильям Фандоблок сказал: объявился де в Калабрийской земле новый пророк, а сказался, что будто с небес, сын Христов, я де миротворец: землю вашу всю обороню и иные земли и страны поемлю. И простые люди ему преклоняются, а он им говорит, что от всего избавит и станете, де, на сем свете царствовать, и жить беспошлинно, и без дани, и ни от кого вам обиды не будет. А та Калабрийская земля между Испанской землей и Турецкой. – И уже тише, сам себе воевода повторил: – Между Испанской землей и Турецкой.
Катеринка обомлела, спрятанные под передником руки ее сцепились, в лице не выражалось ни впечатление, ни мысль.
– Так кто же это вас от всего избавит? – издевательски склонив голову, спросил князь Василий.
– Никто, – шевельнулись губы.
С грохотом обрушил воевода на стол кулак, да так страшно, нежданно, что даже судьи, товарищи его, вздрогнули.
– Где взяла?
Серые, бескровные губы Катеринки шевельнулись, но никакого внятного звука не последовало.
– Сука! – рявкнул воевода.
Федька ничего не писала, сама обомлела. Князь Василий откинулся на спинку стула, он тяжело дышал, щеки побагровели. Сунул под кафтан ладонь, потер сердце.
– Пусти, Константин Ильич, – сказал он, делая попытку выбраться из-за стола. Его не только выпустили, но хотели подхватить под руки – оттолкнул незваных помощников и прошелся по камере, поглядывая вверх, на окна, куда лупило сквозь слюдяные оконницы солнце.
– Где взяла? – остановился он возле Катеринки. И, подрагивая губами, ждал.
– Муж, – добралась она наконец до нужного слова, вздохнула, – муж ходил… к соловецким чудотворцам молиться…
– Набожный! – язвительно отметил воевода.
– Сошелся по дороге с каким-то человеком, со старичком каким-то… неведомо каким…
– С палочкой?
– Что?
– С палочкой старичок-то был? Небось с палочкой. Дряхленький, – спросил князь Василий, криво ухмыляясь.
– С палочкой, – тупо повторила Катеринка. – Дал мужу письмо, вот… велел передать на Москве.
– Кому?
– А кому не ведаю.
– Понятно. Молитва, отреченная матерью нашей церковью, Святой богородицы сон, это зачем держала? – принял из рук Бунакова лист и развернул для обозрения.
Но мало было толку от Катеринки, одно наладила: муж принес. Устал воевода, судьи устали, и было бы сверх человеческих сил начинать сегодня и пытку. Диковины все до последнего кусочка лыка уложили в короб, под наблюдением судей перевязали, залепили концы бечевок воском, князь Василий приложил печать. Короб понесли наверх, а Катеринке тем временем подобрали пристава – из тех сыновей боярских, что ожидали на улице поручений.
– Головой ответишь, – предупредил пристава воевода. – Избави бог уйдет! Самого засеку вместо Катьки.
Выбранный, очевидно, за нависшие в грозном изломе брови, за седину и покалеченный палец, то есть по совокупности признаков, которые указывали на опыт житейский и боевой, пристав слушал наставления воеводы с безмятежным спокойствием. Федька же, подмечая осторожные взгляды, которые он бросал на женщину, поручиться могла бы, что сегодня же, заковав Катеринку в железа, пристав явится к ней в чулан или в погреб, чтобы поворожила.
Катеринку увели, взялись за Родьку, когда спохватились, что в башне еще одна женщина, – она долго и терпеливо маялась за спинами служилых, предпочитая не напоминать о себе.
– Что за черт? – воззрился на нее воевода.
Средних лет женщина с изрытым оспой лицом оторвалась от стены и склонила голову, боязливо вслушиваясь в голос воеводы. Может статься, она пыталась сообразить, нужно ли считать восклицание «что за черт?» вопросом, и если да, то каков должен быть ответ.
– Кто такая? – развил мысль князь Василий.
С исчерпывающими разъяснениями выступил застоявшийся без дела Семен Куприянов. Как были они с обыском на дворе у Катеринки жены Казанца, там же на дворе, малый невелик, росточка вот… Нагнувшись Семен простер ладонь над полом на расстоянии большого горшка или ведра, но, поразмыслив, прибавил потом малому в росте вершка два-три, потому что по первоначальному указанию он получался вроде недоношенного младенца. Во что трудно было поверить. Малый невелик, продолжал Семен, установив более или менее приемлемый размер, сказал, что у Катеринкиной соседки, тетки Настасьи, тоже трава.
– И где трава? – перебил его воевода.
Куприянов оглянулся: в самом деле, ни в руках у Настасьи, ни на лавках, ни под лавками, ни на столе у судей, ни у Федьки Посольского, который тоже принялся осматриваться – нигде… ничего. Озирались, приседали, заглядывая в укромные места, служилые – что за притча!
– Была трава, была, – молвил Куприянов расстроенным до дрожи голосом.
– Она это… – простодушно вступилась тут Настасья, – ее уложили в короб. И печатью запечатали. А потом унесли.
Все, кроме скованно державшейся женщины, подозрительно переглядывались.
– Что за трава? – спросил наконец князь Василий.
– От поноса. Катеринка же, она говорила: от поноса пьют. Ну да, от поноса. Воевода уничтожающе глянул на Семена.
– Удалось дристуну пернуть! – веско сказал он; выразительный взгляд не оставлял сомнений, кому именно назначалось это житейское наблюдение. – Гоните в шею! – повернулся он затем к Настасьице, но, прежде еще, чем багровый от начальственного порицания Семен занес над женщиной руку, одумался. – Стой! Ты! Запиши, – ткнул он пальцем в сторону Федьки, – запиши, что положено, и уж тогда в шею.
Башня опустела, выгнали осчастливленную Настасьицу, увели Родьку, а потом и палача. Но у Федьки оставалось много работы, писала не разгибаясь, потому что не расходились и судьи. Сначала они составили пространную отписку в Москву, в Разрядный приказ, просили сыскать Гришку Казанца, который самовольно ушел приложиться к мощам митрополита Алексея. Нужно было и по своим заставам предупредить, чтобы ловили вора. И на посаде продолжить поиски Васьки Мещерки, колдовского учителя.
Были у них и свои соображения, тайные – воевода отослал Федьку, она собрала бумаги и ушла.