– Не ругайся, – спокойно заметил один из сторожей, – ты государево имя помянул.
– Я государеву честь не задел! – злобно возразил Гаврило. – Дай, господи, здоров был государь царь и великий князь Михаил Федорович всея Русии!
На это сторожу сказать было нечего, он сложил на груди руки и прикрыл глаза.
Малоподвижный в ногах, палач действенно орудовал руками, будто крутил, тащил и ломал. Лютая злоба его, однако, никого не взволновала.
Колдун, тот, как уселся на пол, так и не сдвинулся. Похоже, Родька вообще не замечал одет он или раздет, не понимал холодно в башне или жарко. Тягостным движением обтерши лицо, видел он, что ладонь влажная – смотрел и не мог уяснить себе, зачем смотрит. Зачем все это? Буйная речь палача не вывела Родьку из полуобморочного забытья – зачем? Все это было не важнее мокрой ладони. Родька не мог понять и не пытался, не делал даже усилия понять, зачем может происходить что-то подвижное, шумное, когда есть только мрак, где спутались, разрознились, растеряли друг друга и мысль, и чувство. Он сидел, утратив представление о времени, пока не послышались наверху голоса и снова в прежнем порядке не стали спускаться воевода, товарищ его и дьяк.
Когда судьи расселились, ожидавшие на улице приставы стали заносить и заводить. Сначала через дверь в подсенье два стрельца в синем платье внесли большой лубяной короб. За коробом и стрельцами появился подьячий Семен Куприянов, в руках он держал сыскную память, за ухом поместил перо, в лице под напускной строгостью скрывал удовлетворение, которое испытывает славно поработавший человек. Довольно узкий лоб – в сравнении с широкими щеками и еще более широкой, расширявшейся книзу бородой, длинная, до пят однорядка, которая, обнимая жирную грудь и брюшко, расходилась вширь – все создавало впечатление крепкого основания, не ведающей сомнений устойчивости, которое Семен и подтвердил, когда остановился посреди помещения, оттеснив с этой позиции Родьку. За Куприяновым, придерживая саблю, переступил порог еще один стрелец, скорее всего, десятник или пятидесятник – он держался молодцом и бодро поглядывал на короб, имея, что предъявить начальству.
Зашли и стеснились на отшибе три женщины. Заглядывал из подсенья еще народ, но молодцеватый пятидесятник показал кулак, а потом и вовсе прихлопнул дверь, оставив любопытных с носом.
– За Васькой Мещеркой кто ходил? – спросил воевода.
– Ищут, – быстро ответил подьячий, – Захар Тятин пошел.
– Не слыхать про Мещерку. Никто и имени такого не слышал. Чулкову слободу обыскивают, – заметил бодрый пятидесятник.
– Должен быть, – неверным сиплым голосом вставил Родька. – Ну как же… Васька Мещерка…
– Нужно искать, – веско сказал князь Василий.
Все примолкли, словно бы эта важная мысль требовала в ответ длительного умственного напряжения. А воевода и хотел продолжать, да запамятовал: сморщившись, постучал кончиком пальца по столу.
– Это… мм… – промычал он в почтительной тишине. – Которая… Иван Борисович!.. Ну, стерва эта, курва, которую Родька крючком таскал, – где пострадавшая?
Женщины у стены, все трое, поджав губы, не откликались.
– Посмотри в речах! – кинул князь Василий дьяку.
– Что?
– Ну имя, имя! – воевода сорвался в крик.
Федька открыла уж было рот, чтобы напомнить имя пострадавшей, но та ее опередила. Молодая крепкая баба с двойным подбородком, в вышитой рубашке и в наметке – голову ее покрывало длинное, сажени на две полотенце, которое женщины повязывают с многослойным искусством. Концы наметки и похожие на крылья петли, что были разбросаны по плечам и свисали за спину, сообщали Родькиной жертве облик задиристый и всклокоченный. Упитанное лицо ее в окружении неведомо как увязанных, развевающихся от порывистого движения крыльев обретало родовое сходство с мифическим чудовищем женского пола.
– Ну, я Любка! – сказала она, решительно выступая вперед. – Квасом торгую!
Поразительно, что она сумела произвести впечатление и таким мало подходящим для этой цели товаром, как квас. Пряники, квас, калачи – все годилось, чтобы ошеломить присутствующих.
– Тише, тише, не на базаре! – возразил князь Василий и с достоинством подвинулся, вспомнив, должно быть, что он воевода.
– Где этот ваш жупик? – продолжала, однако, Любка, не сбавляя напора. Она оглянулась и разве что голову вверх не задрала, отыскивая сказанного жупика и под лавкой, и на почернелых от копоти потолочных балках, но перед собой в упор его не видела.
Тощий, серый от тоски, Родька, и в самом деле, представлял собой малоприглядное, не заслуживающее внимания зрелище. Он смотрел на представленную ему жертву с кривой гримасой, в которой странным образом угадывалось нечто вроде улыбки, нельзя исключить, даже укоризненной.
– Видала я вашего… ничевушку, – Любка смерила наконец колдуна взглядом и, не обнаружив ничего такого, что могло бы ее смягчить, обратилась опять к судьям. – Во всяких видах видала! И сама его сракой наземь сажала!
Воспользовавшись первой же остановкой, которая потребовалась Любке, чтобы перевести дух, воевода велел ей замолчать. А уж потом говорить.
– Где? – хохотнула Любка, подступая к судейскому столу. – Известно где! Все с себя пропил, жупик несчастный, ничевушка! Пропойца! В кабаке! Сколько ему талдычила…
Довольно! – остановил хлынувший было поток воевода, и так, то приподнимая затвор, то опуская его, повел дело умело и твердо. По прошествии малого часа было установлено, принято к сведению и внесено должным образом в расспросные речи, что Любка, женщина замужняя, детная, отнюдь с Родькой блудным воровством не воровала и, если жупик несчастный попадется ей еще на дороге, то она посадит его сракой в лужу.
Спрошенный повторно, Родька ссылался на силу лягушачьего крючка. А когда Любка, не убежденная крючком, подалась к нему с намерением попортить рожу, Родька отступил под защиту палача.
Любку велено было отдать на поруки, с тем, чтобы ставиться ей в съезжей избе перед воеводой, как только возникнет надобность в новых пояснениях. Любкино место посреди пыточной камеры занял лубяной короб.
– Откройте, – сказал князь Василий.
Судьи привстали, Федька тоже поднялась, вытягивали шею приставы.
Внутренность объемистого короба являла собой вид сокровищницы, вроде той, которую заводят себе склонные ко всему необыкновенному мальчишки – где-нибудь в укромной щели между стеной амбара и клетью лежат у них, скрытые от завистливого взгляда, свиные бабки, бита, ни на что не годные веревочки, источенный сломанный ножик, глиняный черепок и неясного назначения деревяшки. Доставленные приставами сокровища отличались однако значительно большим разнообразием: попали сюда морские раковины, пучки трав, коренья, камни нескольких видов, мешочки и горшочки, большая сухая кость и обтрепанная тетрадь.
– Поня-ятно, – нахмурясь, протянул воевода.
Не особенно, видимо, доверяя столь ясно выраженному заключению, подьячий и пятидесятник, дернулись все же объяснять, воевода остановил их.
– Это что? – показал на темную, рыхловатую груду в углу короба.
– Это? – переспросила, подходя ближе, одна из оставшихся женщин, хозяйка всех диковин. Затрапезная рубаха и домашний повойник на голове – стянутый шнурком чепец, указывали, что хозяйку оторвали от квашни и от люльки как есть, не выказав снисхождения к ее женской потребности приодеться.
– Это? – повторил проворный пятидесятник и выхватил из короба груду, она посыпалась в горсти пеплом.
– Мох, – дернулась подхватить женщина.
– На полке в кульке держала, а зачем? – из-за спины пятидесятника подал голос подьячий Семен Куприянов.
– Зачем? – удивился и князь Василий. Если травы и коренья испокон веков уже служили колдовскому