– Да уж знаю, – сказал малый, бросив, однако, взгляд на Бахмата.
Все загалдели, что зажигальщикам казнь одна. Вешняк затравленно озирался, не зная, как и кому возражать. Он хотел сказать, что отец его не злодей, а они доказывали, что зажигальщики пойдут в огонь и на этом, и на том свете. Вот он стоял, костер, сложенный из полутарасаженных поленьев, – слезы бессилия и отчаяния проступили на глазах мальчика. Бахмат и Голтяй подхватили его под мышки и поволокли из толпы, подальше от ничего не знающих крикунов.
– Эй, приятель, – кинул Бахмат через плечо оставшемуся без дела малому, – двигай за нами в кабак, поставим чарку.
Вешняк еще отбивался, но, кажется, именно этого он и ждал: возразить, выкрикнуть; малый за ними следовал, оставалось только оглядываться, не отстал ли противник.
В кабаке они забрались в угол, в дальний конец стола. Вешняк сник и уже не хотел спорить, он понурился, спрятав лицо, на грязные сосновые доски капала влага.
– Елчигин, выходит, – сказал нарочный собеседник, вроде бы извиняясь.
– Выходит, – укоризненно подтвердил Голтяй.
Нарочный посопел и принялся елозить рукавом под носом, заменяя этим многозначительным действием членораздельную речь. Широкая лапа Голтяя зависла над затылком мальчишки, он задержал руку, но так и не решился погладить, только вздохнул, прежде чем убрать ее вовсе.
– У них так, – нашелся наконец малый, – попался – виноват. Что, разбираться будут?
– Не попался – не виноват, – подтвердил, несколько иначе взглянув на дело, Голтяй.
– Э-эх! – раздольно протянул Бахмат. – Кабы сжечь это все к чертовой матери! – трахнул кулаком по столу.
– Туды их растуды! – вторил ему чей-то голос под пиликанье гудка, надсадные стоны волынки, звонкие заходцы погремушек, вой, вопли, смех, топот и выкрики.
А за столом пространно убеждали друг друга, что правды не доищешься. Вешняку тоже подвинули плошку с пивом, он расплескал ее, не донеся до рта, поставил и зарыдал пуще прежнего. Кабак гудел разговорами, слышались обрывки песен и здравицы, женский визг. Кто-то упал, его поднимали, втаскивали на скамью, понуждая браться за прежнее. Скоморохи под общий смех несли своему медведю плошку с водкой.
Нарочный оказался сговорчивый малый и дал себя убедить, что отец Вешняка пострадал напрасно, по людской злобе. На этом, оглаживая калач бороды, настаивал Бахмат. Нарочный шумно сокрушался и высказался в том смысле, что кабы нашлись отчаянные хлопцы, которые дерзнули бы человека выручить, то за такое честное дело простились бы им иные грехи. Пораженные смелой мыслью, Бахмат и Голтяй примолкли, а малый без помех (если не считать раздирающей уши волынки) рассуждал про то вообще, что мало ли на какие шалости можно еще подняться!
В просторной высокой избе, несмотря на открытую настежь дверь, от множества жаждущего народа было душно. Жужжали мухи, с распаренными лицами бегали чумаки-подавальщики, носили на плечах кувшины. Целовальник, не покидавший своего места в стоечном чулане возле денежного ящика, снимал целые стопы перевернутых вниз глиняных плошек, и хоть расход был сегодня особенно велик, сотни и тысячи таких плошек высились еще за его спиной. Плошки загромождали столы, хрустели под ногами, раздавленные на мокром полу, мешались с грязью.
Внезапно, хлопнув дверью, целовальник выскочил из чулана – чумаки держали голого, в одних подштанниках мужика, мотались с ним кучей, задевали столы и лавки. Целовальник, набросившись сзади, изловчился накинуть буяну в пасть деревянный брусок, веревка, привязанная к обеим концам, перехлестнула затылок, в два оборота целовальник закрутил ее короткой палкой – раздвигая зубы и раздирая рот, брусок впился заостренным краем в щеки. Буян захрипел; укрощенный болью, он только мычал и вращал глазами, по бороде текла слюна. Не встречая уже сопротивления, ему связали руки и так оставили.
Происшествие не долго занимало кабак, и сам буян забылся между чужими ногами. Во сне он постанывал и бессильно ворочался. Голова, насажанная на палки, не помещалась под лавкой, не укладывалась на пол, стучала и переваливалась, пока веревка не ослабла и узел не соскользнул с затылка.
Не было, кажется, уже и средства перекрыть общий, безраздельно воцарившийся гомон, когда в солнечном одверье, явилась понурая черная худоба – тощий, нелепый человек, через силу подволакивая ноги, переступил порог…
В сопровождении стрельцов вошел Родька-колдун.
Стрельцы заняли проход от двери до стойки, Родька, не поднимая головы, проковылял вперед и стал озираться. Застыл целовальник, испуганный не меньше, чем последний питух, едва осмеливались переговариваться за столами, притихли скоморохи, зажали медведю пасть.
– Чего пялишься? – прошипел мальчику Бахмат, дернул за руку, но увидел, что Родька повернулся в их сторону, оставил мальчишку и сам пригнулся спрятать лицо. Опустили головы Голтяй, нарочный малый, соседи их за столом попрятались.
– Чего пялишься? – звонко крикнул Вешняк Родьке. – Я тебя знать не знаю, ведать не ведаю!
Взгляды их встретились. Колдун тронул кончик носа… медленно, томительно медленно, бесконечно испытывая терпение, повел снизу вверх палец… И ничего не случилось – он отвернулся. Народ перевел дух и зашевелился. В другом конце кабака поднялся кто-то из питухов, раскрасневшийся, борода торчком, мужик. Ухватив шапку, он поерзал ею по темени, сдвинул на глаза и на бок, наконец, решился заломить ее лихо на затылок, после чего стал пробираться между лавками в проход.
– Кого ищешь, сердечный? – обратился он к Родьке. По кабаку прокатился сдавленный смешок.
Родька отстранился, как от удара.
– Не там ищешь! – продолжал мужик, задорно посматривая на товарищей, которые остались за столом. – Нет здесь таких, какие тебе надобны – добрые всё люди. Мы в Христа-бога веруем!
Колдун ткнул в него пальцем.
– Этого возьмите, – сказал он стрельцам.
Мужик обмер. Стихло по всему кабаку, и пристав неуверенно переспросил:
– Этого разве?
– Возьмите, я его знаю, – пробормотал Родька и отвернулся от мужика в нелепо заломленной шапке; подволакивая цепь, тронулся к выходу.
Мужика подталкивали стрельцы; он слегка, словно не понимая, что делает, упирался, запрокинув назад голову и выставив бороду. Шапка свалилась, ее подняли и нахлобучили снова – с силой. Мужик дико озирался и силился что сказать.
Вышли все.
– Дурак ты у нас, братец, – сказал Вешняку Бахмат.
– Так-то оно вот как! – нравоучительно заключил Голтяй.
А нарочный малый налегал между тем на водочку.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ. ДОКА НА ДОКУ
Скрытое прежде солнце проникло через окно в горницу, и настал вечер. Федька очнулась оттого, что в ворота стучали. Захваченная дурными предчувствиями – опять что-то было упущено и утрачено, пока маялась она в дремоте, (вспомнился крестный ход, на который велено было явиться всем до последнего человека), – Федька, не сполоснув лица, торопливо накинув на плечи зипун, пошла открывать.
За воротами стоял Прохор. А за спиной его с выражением достоинства на скуластом лице, нарумяненная, в цветных одеждах, в унизанной жемчугом рогатой кике баба.
Баба протянула: «Здравствуй, мила-ай», – и поклонилась.
– Здравствуй, – пролепетала Федька, настолько обескураженная, что едва совладала с голосом.
– Пришел мальчик? – спросил Прохор.
– Нет, – вздрогнула Федька и тотчас же вернулась глазами к бабе.