Это была дородная красивая женщина средних лет. В лице ее несколько неправильных очертаний, с довольно широким, хотя и небольшим носом, несмотря на слащавую улыбка, угадывались жесткая, битая жизнью натура.
Жена что ли? Неужто жена? – мелькнула мысль. И хоть нелепо было об этом думать, а, если жена, тем более, вдвое нелепо, Федька поставила себя рядом с женщиной и – ясно, как со стороны, – поняла, что, несмотря на пятнадцать лет разницы, надо еще посмотреть! Очень хорошо посмотреть, кто тут будет попригляднее, да повиднее, да по… повзрачнее. Тощая крапива с синяком на щеке или отягощенное зрелыми плодами дерево.
– Нет Вешняка, – пожаловалась Федька (болезненное сравнение с Прохоровой женщиной никак не отразилось на ее лице). – Что-то случилось. Что-то ужасное. Не знаю, где искать. И что вообще делать. Не знаю. – И она против воли, не сознавая, подняла руку, чтобы прикрыть раскрашенную воеводой щеку.
– А я как раз в съезжей был, дьяк Патрикеев посылал. Так про мальчика-то хотел спросить, про твоего Вешняка. А говорят, Посольский болен. Ветром, говорят, качает. Тем более, думаю, хорошо бы по знакомству проведать: не унесло ли?
Он оглянулся на женщину (на жену?), и Федька наконец сообразила, что держит гостей за воротами, понуждая Прохора к излишнему многословию.
– Что ж вы стоите? – смутилась она, судорожно припоминая, какой дома разгром.
– А ты не робей, молодец, я ладить-то навычная, – загадочно молвила тут женщина, и тем заставила Федьку теряться в предположениях о множестве имеющих и не имеющих отношения к делу предметах.
Когда ступили на верхний рундук лестницы, Прохор не упустил наметанным глазом прелюбопытнейшую дыру в двери. Он нагнулся, присвистнул и сунул палец. Свежие следы гари вокруг отверстия подсказывали, что выстрел был сделан из сеней в сторону крыльца. Прохор вопросительно оглянулся.
– Проходите, дорогие гости, – молвила Федька, заливаясь жгучей, расходящейся даже по груди краской. «В кого ты стрелял, болезненный мой?» – звучал у нее в ушах вопрос. – «В тебя», – следовало бы по совести отвечать.
На счастье, Прохор избавил Федьку от необходимости изворачиваться, он ничего не спросил. Но, несомненно, отложил невысказанный вопрос на каких-то своих счетах, где складывал и вычитал Федькины странности. И бог его знает, когда он наконец подведет итог.
Итог, и в самом деле, рано было еще подводить. Оглянувшись в горнице, Федька с удивлением обнаружила, что все прибрано и выметено. Трудно было сообразить, когда же она успела навести порядок. Верно в бреду, в беспамятстве.
– Садитесь, дорогие гости! – молвила она лицемерным голосом. Все расселись друг против друга и замолчали. Федька стиснула руки, зажав их коленями.
– Богданка, вдова, – сказал тут Прохор, посмотрев на женщину. – Пил у нее муж-то.
Федька сдержанно приподняла брови, как бы говоря: «Надо же!» Вежливое сожаление или удивление по поводу печальных Богданкиных обстоятельств никак не могло Федьку выдать.
– Лечит. И ворожея. И ладить умеет, – продолжал исчислять Прохор.
– Умею, – кивнула женщина без стеснения и с проснувшейся властностью переняла разговор на себя. – Жизнь у меня, красавец, прихотливая, вот и умею. Все умею.
«Такая ядреная вдова-то в самую пору будет. Коли человек семь лет жену ждет», – с ничем не оправданной, не справедливой, вероятно, язвительностью подумала Федька. Но что-то такое произошло, отчего она начисто перестала робеть. Словно из удушья вынырнула.
– И пупок обрезать, и грыжу заговорить, всякую: и родовую, и становую, и паховую, и головную, так же как зубовную, ушную или сердечную грыжу – всякую, – продолжала Богданка напевной скороговоркой, за которой угадывалась привычка к разговору, привычка видеть вокруг себя внимательно и с надеждой слушающих людей, угадывался навык доки, который знает свои силы и не торопится тратить их на подступах к делу. – Грыжи бывают всякие, – не умолкала знахарка, – мокрые, подпятные, подколенные, заплечные. – Тут она деловито оглядела Федьку и забросила осторожный и потому не совсем ясный намек: – Юноша, когда робкий, могу услужить.
Но, верно, это было не то, зачем привел Богданку Прохор, он почел за благо вставить словечко- другое:
– Я, Федя, утром еще заметил, что ты как бы, понимаешь ли… не в себе. Да и в съезжей тоже… народ как бы в недоумении. И с дьяком тоже вот… переговорил. Он, Федя, тебя хвалит. Очень хвалит.
Федька вскинула глаза и успела еще заметить, как знахарка мимолетно поморщилась, недовольная ненужным и вредным с точки зрения доки вмешательством. Однако, она одобрительно улыбалась застывшей неискренней улыбкой и ждала очереди, чтобы продолжать. А начала опять тем же напевным ладом, на который соскальзывала, по видимости, всякий раз, когда имела дело с больным.
– Со вчерашнего дня у Первушки Ульянова жену его Авдотью ухватило порчей, – доверительно сообщила она, зорко оглядываясь между тем по сторонам. – Руки, милый ты мой, грызла. И так ее бьет, милую, хорошую, боже ты мой! бьет ее и колотит. Уж так-то бьет! На деда я ее оставила, на Максима, изба-то вся народу полна с утра до вечера. Кукушкой вопит, зайцем вопит – и зверем вопит, и птицей. А ведь как было: мужика-то ее, Первушку Ульянова, воевода поселил на чужой двор, к старой вдове старенькой, к старушке. А Первушка ее, милый ты мой, со двора выбил. Она ему, вдова, старушка, Евсючка, тогда и накаркала: до лета поживешь и будет! И вот вправду. Вот ведь что сделала: Авдотья-то, жена Первушки Ульянова, скорбит ныне сердечной скорбью. – Поднявшись с лавки, Богданка добралась до Федькиной постели, зачем-то встряхнула тулуп, перещупала, не переставая говорить, и полезла шарить под подушкой. Затем она повернулась и задумчиво воззрилась на посеченный саблей стол. – А мужики, те саблей все больше тешатся. Как ума кто отбудет, так и начнет рубить что попадя. Редко кто кликать станет.
Знахарка остановилась и бросила на Федьку ласкающий взгляд, ободряя ее сделать пока не поздно признание. Опустив темные ресницы, Федька молчала. И Богданка, обманувшись этим деланным безразличием, скорчила исподтишка рожу, чтобы показать Прохору, как трудно будет добиться толку в тяжелом, возможно, безнадежном случае. А когда Прохор не понял и тем же дурацким языком, и лицом и руками, затребовал пояснений, – тогда постучала себя по лбу и кивнула на безучастного больного, отказавшись уже от всяких околичностей.
– И вот еще случай был, – с напускной жизнерадостностью обратилась затем знахарка к Федьке. – Тоже вот мужик саблей баловался. Сенька, Топанского сын. Да ты ж, Прохор, должен его знать! – Прохор безрадостно кивнул. – Уж на что был затейник: и по улицам бегал, колол людей ножом, и караул у соборной церкви бил, и даже вот животину зарежет, где попадется, и, мяса кусок оторвав, сырое ест… По ночам с огнем бегал. И с саблей вот. Его потом, поймав, в стрелецкую кинули, да никакими мерами нельзя было унять – разбушевался. Так что сделали. Закидали поленьями. Право слово! Разобрали крышу и закидали сверху колодьем. Поленьями, брусьем, щепою – навалили под самую матицу, пока он уж и ворошиться не перестал. А силен был и железо ломал.
Последнее, очевидно, никак нельзя было поставить Федька в укор или даже в пример – трудно было заподозрить ее в таком разнузданном буйстве, чтобы железо ломать. Но Богданка смотрела выжидательно, готовая все понять, в чем бы только больной ни признался.
– Ты, Федя, прихворнул чуточку, – сказала Прохор с ненужной улыбкой. И что особенно раздражало, обращаясь к Федьке с участливым словом, он посматривал на Богданку, словно с Федькой уже и столковаться не мог. Богданка оставалась тут единственным разумным человеком, кроме самого Прохора. Вот два умника на Федькин счет и переглядывались. И уж Прохор, надо думать, не усомнился там еще, за воротами, обсудить с Богданкой все Федькины обстоятельства.
А надо сказать, бабенка была совсем не так стара, чтобы задушевная беседа с ней не представляла для Прохора интереса. Особенно если кто-то умаялся жену ждать, не чает встретить, а кто-то, наоборот, давно распростился с мужем.
Муж-то ее, Богданкин, прикинула Федька, с ума спился в молодых еще Богданкиных летах. Быстро и жестоко спивался, а потом у последней черты, у смертного порога задержался долее, чем это было в его обстоятельствах оправдано. А Богданка что?.. Не трудно поверить, что эта женщина с жестким взглядом, который никакой слащавой улыбкой не скроешь, помогла несколько упиравшемуся все же супругу