… Лизу, стоящую ко мне спиной. Она пристально вглядывалась в лес, все так же грациозно держа легкий карабин на плече. Как изумительно волшебна была она в костюме своенравной охотницы!
Сбросив шлем, очки, я тихо подошел к ней. Сбил Лизин карабин в траву, взяв за плечи, повернул ее и, не смотря больше в киноварные глаза, губами наощупь поцеловал ее так, как учили мои всесильные жизнерадостные Боги. Поразительно, что она даже не вскрикнула от испуга! Во всем Лизином существе не было сопротивления, хотя не было и ответа, словно я целовал женщину с мороженым во рту.
— Что вы делаете, Фома? — спросила она тихо, смирившись с объятиями.
— Бешусь с жира! — ответил я, энергично поедая мгновения краденой близости. — Христианство бросило в Эрос ком грязи и принялось вылизывать раны нищих, а я позабыл о нищих и вылизываю всю грязь, что досталась Эросу. Я — новый язычник. Извини, мне нет никакого дела до мирового добра и зла, до чудовищного эксперимента, который ставят надо мной. Мне нет никакого дела до того, что ты господская женщина, а я всего лишь дорогой придворный шут. Я люблю тебя. Это — моя религия.
Она мягко освободилась.
— А как же нищие?
— А я не запрещаю быть им богатыми. Люди приходят и уходят, а животворный символ Эроса постоянен. Так что же нужно очистить от гноя и грязи? То, что вечно, или то, что временно своей убогой временностью? Нищета — худший из пороков и тягчайшее из преступлений, а христианство и Утопия канонизировали нищету и вживили ее в мозг людей. Христианство переносит рай в начало человеческой истории, а Утопия обещает мне его в конце. Но я-то посередине. Что же мне делать, ведь я живу после рая и до рая? Тогда вообрази себя богатым — и изобилие домчится к тебе со всей своей роскошной прытью. «Земная любовь, богатство, успех, гордость, своеволие, страсть, никому не подчиненный и никого не боящийся разум — тягчайшие грехи», — говорят мне христианство и Утопия. «Это великие блага, — говорю я, — берите и тратьте». Все, что есть в мире, в душе человека, в его теле, только затем и существует, чтобы быть истраченным без остатка. Почему же ты и я не имеем на это права? Ведь не одними же искусственными нравственными обязательствами жив человек. Христианству я никогда не мог простить печальные лица святых, а Утопии — постность обещаний и гадкие, безвкусные лозунги. Мне не нужна печальная религия и заоблачная высь Утопии. Я — веселый, витальный человек — люблю сильную пеструю жизнь, переполненную информацией и ощущениями. Я сделал из своей жизни дорогой необычный клип, христианство же хочет, чтобы я страдал. Утопия хочет, чтобы я жил завтра, а я хочу жить сегодня. Полета моих фантазий и трансцеденции хватит на христианство и Утопию вместе взятые. Я просто иначе устроен. Разве это моя вина?
Лиза внимательно слушала. Яркий макияж делал ее сейчас не загадочной, а беззащитной. Она помолчала и, совсем по-детски вскинув голову, спросила:
— Скажи, а у тебя есть понятия греха и искупления? — локон промчался по ее лицу вслед за разделившим нас ветром.
— Нет, я не понимаю, что это такое, — ответил я, аккуратно сдув локон на место ветру назло.
— Так значит ты Бог?
— Очень может быть, только мне некогда думать об этом: я слишком занят жизнью. Я потребляю ее, — глубоко вздохнул и продолжил:
— Слишком много разных людей пользуется словом «грех», присваивая право на правду, а кровь льется. Поэтому я зажмурился и забыл, что такое грех. Может быть, в этом все дело? Ведь придумал же кто-то это слово и его значение, а я, Фома Неверующий, забыл.
Не нужно присваивать прав на абстрактные моральные категории, а просто жить в радости и счастье, давая жить другим. И тогда окружающие, глядя на тебя, начнут жить так же. Может быть, все зло заключено в нормах, которыми опутаны люди? Сам факт нормы для различных людей несет в себе невысказанное метафизическое зло!
— Так ты допускаешь свободу от норм, значит, допускаешь свободу зла?
— Нет, я допускаю свободу от зла. Если человек свободен, зло ему просто не нужно, потому что человек не греховен изначально, как считает христианство. Он чист, и нужно помочь осознать свою чистоту, тогда и зла не будет. Если человек все время будет думать о своем грехе, то чище от этого не станет.
Она мягко отстранила меня и медленно пошла в чащу, оставив карабин лежать в блеклой траве.
— Оставь меня сейчас, пожалуйста, оставь, — сказала она, потеряв всю свою экстравагантность, и так же неожиданно скрылась за первыми деревьями, как и возникла на этой поляне.
Я простоял долго в метаэтическом отупении. Резко опомнившись, принялся заполнять свой многострадальный блокнот.
Мне показалось, что наступило уже другое время года или другой год вообще, так долго я стоял на месте. И цвет солнца, и цвет леса, и цвет неба — все стало другим. Я медленно побрел в ту сторону, куда ушла Лиза некое неизвестное время назад. Трава имела уже иной оттенок…
… и в ней я с ужасом увидел следы крови.
От неуемного предчувствия совершенно опустошенным я принялся искать причину негаданного кровопролития. Поиски были недолговременны. Испачканный собственной кровью, облепленный землей, листьями и травой, на боку лежал, тяжело дыша, лисенок без правой передней лапы. Все его существо, обессиленное потерей крови и сил, затаилось, глядя на меня с тихой злостью. Я посмотрел по сторонам и увидел в нескольких метрах капкан с вывороченной и окровавленной вокруг травой и торчащим из него куском передней лапы несчастного лисенка. Бедная тварь угодила в капкан и, не желая в смирении терять жизнь, отгрызла сама себе лапу. Судя по ране и вырванной с корнем траве, было видно, что борьба с собственной частью тела заняла много времени. Никогда не подозревал, что во мне столько жалости. Непонятное творилось со мной: будто и лес, и небо, и солнце разом сделались бутафорскими. И не стало во всем мире ничего, кроме моего раненого внимания и неистовой злости маленького зверька, собравшего последние силы для борьбы, которая не принесет ему ни свободы, ни жизни. Он дернулся всем телом, завидя мое приближение, надеясь улизнуть, но уже не смог, и, светясь зелеными немигающими глазами, смотрел так, как, наверное, никогда не смотрели друг на друга никакие враги на Земле. Было видно, как, кряхтя и стеная, он собрал последнюю мочь для укуса, не имеющего теперь никакого смысла. Я был пленен этой парой маленьких животных глаз, вместивших в себе всю мифологию жизни. С выражением глупой жалости на лице я склонился над ним, не умея помочь, а он рычал, пугая меня маленькими зубами и могучим инстинктом жизни, готовый сражаться даже тогда, когда все кругом ие имеет никакого значения, когда борьба носит уже исключительно ритуальное значение. Моей мыслью было лишь взять его на руки и отнести к людям, чтобы как-то помочь. Я не внял угрозам лисенка, и он, отдавая все силы последнему сжатию челюстей, с потусторонним исступлением впился мне в руку, и весь лес в этот миг сделался оранжевым от боли.
Моя душа сбежала из тела, одним прыжком преодолела весь космос, вернулась назад, и я отдернул руку, завороженно уставившись на свежую рану, которая, как мне показалось, несла некое самостоятельное значение. Лисенок выжидающе смотрел на меня с выражением все той же инфернальной злости, а я взирал на рану, ожидая первую кровь.
Но крови не было.
Фрагменты бутафорского леса и неба снова заметались вокруг, словно переставляемые с места на место по указанию режиссера в павильоне для съемок. Пустые картонные туловища деревьев и бумажные, неровно вырезанные пыльные листья. Тишина кругом была изумительная, даже лисенок в ожидании моей реакции не издавал никаких звуков.
Какое-то, не учтенное мною до сих пор сверхъестественное чувство выплеснулось наружу, и с немыслимой для живого организма прытью я принялся раздирать черную ткань. Обнажив руку, ухватился двумя пальцами за край раны, с силой дернул лоскут кожи, чтобы посмотреть, наконец, что там…
… у меня внутри.
Глаза мои едва не лопнули от напряжения, силясь быстрее втолковать мозгу, что же там было. Периферийное зрение уловило, что глаза лисенка, катастрофически налитые злобой, вдруг подернулись неживотным изумлением, а затем преобразились чисто человеческим состраданием, потому что…
под кожей моей не было ничего того, что положено иметь человеку: ни крови, ни мяса, ни жил, а только…
… потертые листы старых газет.