Я захлебнулся всем воздухом, бывшим в лесу, и дернул лоскут кожи выше, к тому месту, где полагалось быть венам, но там опять виднелись…
… пожелтевшие, измятые клочья старых газет с ничего не значащими россыпями букв! Уже находясь по ту сторону здравого мира, я попытался хоть что-то прочесть у себя под кожей, но упрямые заношенные буквы упорно не собирались в слова.
И только тогда, когда буквы не поддались мне, я издал жуткий звериный вопль. Закричал снова и снова, призывая в свидетели хоть кого-то, но в оранжевом бутафорском лесу было пусто и тихо, а солнце убралось за грязные тучи, оставив меня в какой-то душной фиолетовой темноте.
Мир отгородился от меня ядовитой дымовой завесой. Не помня ни времени, ни пространства, ни себя, перемазанный землей и кровью, я шел к городу, неся на руках лисенка, уже не пытавшегося меня кусать, ибо даже ему было понятно, сколь это бесполезно. Случайные люди, сбившиеся в плотную массу на обочине шоссе возле нескольких расплющенных легковых машин и растерзанных тел, увидев меня, мгновенно забыли об автомобильной катастрофе. Они расступились, и я прошел сквозь самое месиво из битого стекла и крови. Изумлению людей не было предела, словно я являл собою нечто более ужасное и, вместе с тем, интересное, чем случайная гибель в железных клочьях машин. Я шел полем и по сельскому мосту, через заросшую тиной реку, не ведая усталости в затекших руках. Ничего удивительного, ведь буквы на рваных газетных листах, которыми я был набит, совершенно не умели уставать. Слова, обозначающие поступки людей и их страдания, не знают устали, и я был теперь квинтэссенцией этой бумажно-буквенной безустанности.
В последних россыпях жесткого света, доставшегося этому дню, я вошел, наконец, в город. Зеваки забывали о минутных сенсациях прессы, женщины оставляли младенцев, стражи порядка бросали в объятья обстоятельств буквы закона, большие и малые, седовласые старцы и их румяные внуки оставляли беспечный досуг. Дельцы отвлеклись от своих дел, святоши — от святости, распутники — от распутства, праздные — от праздности. Все дела и понятия разом лишились людского воплощения, потому что в город вошел
Фома Неверующий.
Я не заметил, как за мною образовалось целое шествие людей с непонятливыми лицами. Неспешно подойдя к городской площади, я посмотрел на строительные леса, вечно живые от непоседливой работы, несущие во чреве своем гигантский монумент. От скрежета огромных плоскостей невидимых строительных машин ушам не было больно так же, как не было больно глазам от бесноватых вспышек электросварки. В мощных токах горячего воздуха леса, казалось, дышали, готовые вот-вот родить величавый памятник. Но ни я, никто другой в этом поколении не реагировал на сей гомерический мираж, потому что то место в душе, трепетно и стойко несшее мечту всего прогрессивного человечества, давно уже закостенело, как декоративный придаток эпохи. Я устал глядеть вверх, как, впрочем, и все в той толпе, что шла за мной, и посмотрел на площадь. Прямо возле забора, закрывавшего стройку, высилась разборная сцена, оклеенная вульгарными дешевыми плакатами с голыми девицами, а по ее краям в несколько рядов стояли акустические колонки, издали похожие на черные соты. Несколько людей озадаченно возились с проводами, а жизнерадостный музыкант лихо крутил между пальцев палочки, выглядывая из-за огромной, в несколько ярусов, ударной установки. Группы столь же озабоченных людей устанавливали во всех возможных местах световые прожекторы. Скопления узкоплечих меломанов, развязных девиц, подростков со светящимися глазами, неспособных обуздать азарт, подкатывающий к горлу. Мерное гудение усилительной аппаратуры, срывающейся на сухой треск и электронный кашель. Предстоящее площадное выступление рок-группы должно было рассеять нервическое возбуждение, которое витало в липком городском воздухе. Народ безошибочно жадно реагирует на бесхитростные развлечения. Так получилось, что я пришел сюда во главе целого шествия нравственно обессилевших людей в роли всамделишнего мессии — языческого жреца эпохи расцвета информативного общества и распада вселенских моноидей.
«Это Фома Неверующий, смотрите!» — кричали люди и указывали на меня перстами, передавая из уста в уста мое имя, будто первобытное мистическое заклинание, не теряющее силы и очарования.
Стоило мне остановиться, как из боковой улицы, выходящей на площадь, появилась толпа инвалидов неприметной войны. Они шли пьяной гурьбой, хромая и стуча протезами, обнимая культями уличных девиц, разбрасывая скабрезные реплики и свое бесшабашное инвалидное увеселение. Их было гораздо больше числом, чем о них говорили или писали. Плотно сбившись из-за увечности, они производили впечатление единого сложнодвигающегося организма. Каждый из них был ранен по-своему, но у всех были одинаковые матовые глаза и совершенно одинаковое расхристанное веселье.
Я переварил виденное, сжимая в руках рыжий меховой комок, испачканный бордовой кровью и зеленой землей. Лисенок подавал слабые признаки жизни, будучи безразличен ко мне, да и к себе тоже. Взгляды сотен людей столкнулись, и установилось гробовое молчание, по-прежнему нарушаемое только гулом и треском настраиваемой аппаратуры.
Пожирая друг друга беззубыми взглядами, все мы совершенно не заметили, как из такой же боковой улицы, выходящей на площадь, но с противоположной стороны очень тихо вышла столь же великая числом толпа одетых в одинаковые рубища. Все эти люди имели похожие безволосые, бескровные головы, а одинаковые бесформенные одеяния не давали понять, где здесь женщины, а где — мужчины. Бесполые, безжизненные лица, точно выращенные без солнца и соков земли, — это были облученные. Они хранили облученное молчание и также безо всякого интереса обвели бесцветными глазами площадь и всех собравшихся. Остальные улицы, ведущие сюда, были перекрыты строительными заборами и исключали всякую возможность прибытия какой-либо новой общности людей. Больше придти было неоткуда. Собрались лишь мы — случайно отвлеченные от мирской суеты, инвалиды неприметной войны и облученные. Что-то общее и неоформляемое шевельнулось в наших триединых взорах, переплелось. И весь этот тысячеокий взгляд, погрязший в мизерной мирской чехарде, изуродованный на не известной никому войне и вдобавок еще облученный, устремился к строительным лесам, смотря на них не снизу вверх, как всегда, а так, словно вся эта вечная стройка провалилась под землю зеркальным водяным изображением, куда каждый свободно мог бросить камень и покоробить идеальную гладь воздушного замка озорным всплеском, круговыми волнами, позабавившись собственной
§ 23
безнаказанностью.
Мы пришли радоваться.
Наш бездонный взгляд вылился весь без остатка. Люди поняли друг друга, и едва лишь привычная скука принялась омертвлять лица, как площадь пронзили первые ритмы рока. Целые заросли твердых разноцветных прожекторных лучей ощупали небосклон и вернулись на площадь. Золотистые бугоны пиротехнических эффектов окружили сцену, и энергичные музыканты, не щадя сил и инструментов, принялись ворошить инстинкты и чувства нескольких тысяч человек. Бенгальскими огнями вспыхнуло целое полотнище из трепещущих глаз, поедаемых неистовой мистерией одиночества в толпе. Только первый патогенный шок миновал и реактивное увлечение происходящим на сцене прошло, как плотная возбужденная толпа порыхлела и принялась беспорядочно веселиться. Появились клоуны, цыгане с медведями на цепях, поэты и уличные крикуны. Солдаты принялись поить шампанским случайных спутниц, растранжиривая небритым хохотом свои грубые голоса. Музыка сновала всюду, истерично бросаясь от тела к телу, обнимая обрубки и целуя в облученные пресные губы. Бесполый надсадный гул, крик, плач, клекот, вой, смех понесся под мощные своды вечерних небес. И вдруг, в неизреченной глубине неба, в тысячах световых лет от себя, я, как на яву, увидел…
… гигантское черное семя, которое принялось расти; и небо, не выдюжив этой неимоверной ноши, прогнулось, смяло мне дыхание. Толпа, сцена, огни, веселье — все это разорвалось посередине, раскрылось. И там было то же самое, снова и снова одно и то же: неугомонное пестрое движение и ничего больше.
Молниеносно боль испепелила мои бумажные внутренности, потому что я увидел разом всю историю