структуры. И я понял, что умираю. А поняв, вспомнил, что это уже было со мной. Я вспомнил, что умирал трижды, а когда возвращался назад из других миров, забывал свои путешествия, как часто забывают сны после пробуждения. Тогда я умирал в беспамятстве, теперь же сознавал и помнил. Тот четвертый раз стал бы последним, если бы не ты, Доминик, – неожиданно признался математик. – Ты попросил меня не умирать, и я не умер, потому что в тебе был Бог. Он прогнал мою смерть твоими глазами, твоим голосом.
Епископ вспомнил о листах, исписанных мелким изящным почерком, о формулах и уравнениях, которых ему никогда бы не понять самому, если бы Изамбар умер, и горько устыдился.
– Бог сиял в тебе ярко, Доминик, поверь мне, – убежденно повторил Изамбар. – Что бы ты о себе ни думал, для бесконечного Бога это не помеха. Ты помог мне соединиться с Ним, как помогали мне мои братья…
– Твои братья? – непонимающе переспросил епископ.
– Когда они наносили мне удары. В их ударах была любовь, – сделал Изамбар еще более странное признание. – Я ее чувствовал. Они любят меня. Раньше я не думал об этом, а теперь знаю.
– Отнюдь не все, уверяю тебя, – решительно возразил монсеньор Доминик, отчего-то вдруг ощутив сильное раздражение.
Изамбар покачал головой:
– Они любят меня, – повторил он безмятежно.
– Почему ты так уверен?
– Их удары раскрывали мне Любовь Бога и в Ней – далекие миры Его бесконечной Вселенной. В их ударах была любовь, и мое сердце ответило на нее так же, как ответило на твое благословение. – Изамбар наклонил голову и прибавил примирительно: – Не пытайся объяснить это, Доминик. Любовь непостижима. Для нее нет невозможного.
Епископ принялся спорить. Ему живо припомнились и толстый настоятель, и рябой Себастьян, и органист с его дьявольской ревностью. Изамбар качал головой.
– Все это неважно, – сказал он в ответ на длинную епископскую тираду. – Как ты не понимаешь, Доминик? Все это лишь видимость. Разве не тому же учит твое богословие?
– Ты же сам добивался, чтобы я забыл его! – почти возмутился епископ.
– Только затем, чтобы ты оставил в покое свои скрижали прописных истин, – грустно улыбнулся математик.
Изамбар вздохнул совсем печально и, помолчав, вдруг спросил в упор:
– Ты веришь в Бога, Доминик?
Епископ вздрогнул и отшатнулся. Ему показалось, будто в этот миг в окно кельи влетело что-то большое и тяжелое; оно метило именно в него, епископа, но, не достигнув цели, гулко рухнуло на пол. Монсеньор Доминик уставился туда, где оно упало, но там ничего не было, потому что ничего не падало. Епископ поднял глаза и увидел, что на подоконнике сидит маленькая серая птичка.
– Ты что-то сказал, Изамбар? – спросил он с нарочно рассеянным видом. Изамбар снова покачал головой. Но это не был жест отрицания.
– Я сказал тебе все, что хотел, и даже больше, – произнес он чуть слышно и отвернулся.
Долгое, мучительно долгое молчание натянулось тонкой струной и, казалось, вот-вот зазвенит. Оно было похоже на боль, как ее описывал Изамбар. Так подумалось монсеньору Доминику.
Скромные серые птичьи перышки совершенно сливались с грубо отесанным камнем, так что епископ усомнился, не почудилась ли ему пичуга, но вот она завертела остроклювой головкой, высматривая крошку или зернышко, и запрыгала на своих тоненьких ножках. Поравнявшись с монсеньором Домиником, птаха неожиданно остановилась и, наклонив головку, воззрилась на него черным, круглым, невозмутимо строгим птичьим глазом, обведенным тонким оранжевым ободком. Глаз был птичий, но взгляд, епископ мог поклясться, – совершенно человеческий, осознанный и явно неодобрительный. Как будто маленький серый комочек отлично знал, кто стоит перед ним. Епископу стало жутко и в то же время смешно. В недоумении смотрел он на длиннопалые лапки, ловя себя на неуместном мальчишеском желании схватить за них эту маленькую наглую птичку, что смеет так смотреть на него, монсеньора Доминика. Птичка, казалось, поняла, как сильно искушает она епископа, взмахнула крылышками, вспорхнула и уселась на остро выпирающую из-под кожи ключичную кость Изамбара, словно на жердочку. Когтистые лапки расположились у самого края длинного рубца, пересекавшего наискосок всю шею, стройную и гибкую, как у девушки.
Снова, как в начале разговора, Изамбар стоял, опираясь рукой о стену. Но теперь епископ заметил и глубокое дыхание, и часто бьющуюся голубую вену на шее, и землистую бледность кругов под глазами, отчего глаза казались еще больше, а за их кристальной ясностью угадывалось нечеловеческое напряжение. Вот Изамбар покачнулся и прислонился к стене спиной. Птичка осталась спокойно сидеть у него на плече, нахохлившись и взирая на монсеньора Доминика с прежним неодобрением.
– Теперь я могу рассказать тебе об астрологических таблицах и современной арабской алгебре, – произнес наконец математик. – Раз я обещал, я сдержу свое слово…
«Боже мой, как он истощен!» – подумал епископ вместо того, чтобы воодушевиться долгожданными словами.
– Завтра, Изамбар, – сказал он вслух. – Ты был болен. Тебе пора отдыхать. У нас еще есть время. Я приду к тебе завтра.
– Тогда оставь мне твои задачи, – предложил Изамбар. – Те, в которых затрудняешься. Я решу их. А заодно буду знать, с чего начать завтра.
– Вот, Изамбар, они все здесь.
– Хорошо, Доминик. И не забудь принести тот старый арабский учебник вместе с моим переводом.
Когда епископ выходил из кельи, странная птица вспорхнула и вылетела в окно.
Часть вторая
Страсти по Изамбару
В потрясенном уме монсеньора Доминика одновременно роилось множество мыслей. Голова его гудела, точно потревоженный улей. Он не знал и не гадал, куда несут его ноги. Вероятнее всего, они несли его в трапезную, но по какой-то непонятной причине, похожей на случайность, свернули дверью раньше. Оказавшись в совершенно незнакомом помещении, епископ немного пришел в себя, или, как уточнил бы Изамбар, вернулся в трехмерность. В этой трехмерности он обнаружил что-то вроде кладовой – тесная комната с низким потолком была битком набита самыми разнообразными вещами, от мешков с мукой и кухонной утвари до столярного и садового инструмента. Вдоль стен тянулись ряды широких деревянных полок, а то, что не могло на них уместиться, соседствовало рядом, на полу. И пахло здесь именно так, как обычно пахнет в кладовых – легкой затхлостью.
Монсеньор Доминик повернулся было, чтобы выбраться наружу, но зацепился подолом за мотыгу, стоявшую у входа, а та, падая, потянула за собой с одной из полок еще какой-то скарб, в который упиралась черенком, и все это шумно рухнуло к епископским ногам. Досадуя на неаккуратность монахов, что хранят свое барахло в таком беспорядке, монсеньор Доминик наклонился, поднял мотыгу, прислонил к стене; поднял плохо скрученный моток пеньковой веревки, намереваясь засунуть его как можно глубже на полку, и потянулся за третьим предметом. Это была плеть. Взяв ее, епископ удивился – она оказалась неожиданно тяжелой. Пряди узких ремней из кожи самой грубой выделки были туго увязаны в ровный ряд рельефных узлов. Монсеньор Доминик поднял глаза и увидел на верхней полке вторую такую же плеть. Длинный витой хвост свернулся там в кольцо, словно гремучая змея.
В этот миг дверь за его спиной приоткрылась, и показалось любопытное лицо, очевидно, привлеченное произведенным епископом шумом.
– Ваше преосвященство! – изумленно ахнул незнакомый молодой голос. А вот лицо, белое, круглое, голубоглазое, монсеньор Доминик уже видел не раз и не два, скорее всего, в библиотеке.
Епископ выпрямился.
– Это они? Те самые? – спросил он неопределенно. Монах однако прекрасно его понял.
– Да, ваше преосвященство, это те самые плети, – подтвердил он охотно. – Господин лекарь в первый же день, как приехал, пожелал взглянуть на них.
– Отчего в них так много веса?
– Кажется, в этом хорошо разбирается господин лекарь… Я знаю только, что эти плети предназначены