дорогого подарка, чтобы по пути через страну, где за ее ремесло ничего не стоило поплатиться жизнью, ей не пришлось бедствовать. Они тут же свернули на соседнюю улицу к местному ювелиру и, как я потом выяснил, купили у него роскошные серьги из редчайшего, невиданного в наших краях перламутрового камня, достойного королевской короны. Выйдя из лавки, Витториа со слезами благодарила Волшебника Лютни и за его щедрость, и за его божественного ученика.
Учитель проводил их до начала последней улицы, а Изамбар простился со своей возлюбленной у Западных ворот города. Витториа сделала своему юному обожателю ответный, не менее щедрый дар – она оставила ему в память о себе ту греческую книгу, свою любимую, как она призналась Изамбару. Он, как никто другой, мог оценить этот дар и не нашел в себе сил от него отказаться.
Но она увезла с собой больше. К ее богатству, по приезде в Гальмен состоявшему, кроме той книги, из лютни, нескольких платьев и гнедой кобылы, прибавилась лира с серебряными струнами, завоеванная на поэтическом турнире, таинственные самоцветы, надев которые она могла выдать себя за знатную госпожу, и в придачу – сердце нашего Орфея. Сердце, сохранившее ей верность навсегда. Эта куртизанка осталась его единственной женщиной. Быть может, любя ее, он любил в ней всех женщин на свете. Любил и любит до сих пор…
Вернувшись домой, Изамбар поднялся к себе в мансарду и не показывался оттуда целый день. Учитель не выразил недовольства тем, что его любимец проигнорировал богослужение, но с каждым часом приходил все в большее смятение и дошел до того, что спросил, не известны ли мне случайно подробности утренних событий.
«Разве Изамбар не сказал тебе, что поручился своей головой за здоровье города?» – спросил я, недоумевая, о чем еще можно было беседовать, провожая Витторию. Видя, что моя фраза представляется учителю совершенной бессмыслицей, я подробно описал ему сцену у двери гостиницы. И тут же пожалел об этом: старик побледнел так сильно, что я испугался, как бы он не умер. Но стоило мне умолкнуть, он резко повернул ко мне голову.
«Ну? – спросил учитель нетерпеливо. – И что же девочка с Колесной улицы?»
«Изамбар оказался прав, – подхватил я с облегчением. – Обычные синяки – мамаша не разглядела сослепу, подняли шум! Глупые мужланы! Вот только бы не было у нас и впредь этой заразы! В округе про нее уже ходят слухи…» Я осекся.
«Господи! – воскликнул учитель, словно меня не было вовсе, а прямо перед собой он отчетливо видел Бога. – Господи! Спаси моего дорогого мальчика! И всех этих дураков, вместе взятых! Спаси его не для меня – для них! Пусть они видят, что Ты благ, Господи! Они должны убедиться! А он – Твой, Ты возьмешь его, когда захочешь, и я не стану роптать, даю Тебе слово. Но только не сейчас! Не так и не сейчас, Господи, молю Тебя!»
Он не молился бы так горячо даже за родного сына. И ни на миг не усомнился в правоте своего ученика, не осудил его безумный поступок. Напротив: теперь, после этого поступка, Изамбар стал ему еще роднее, еще дороже, он любил его еще больше.
Успокоившись немного, учитель отправил меня наверх проведать, что делает там его бесценный мальчик.
Изамбар не ответил на мой стук, а, отворив незапертую дверь, я нашел его лежащим на постели со сложенными на груди руками и неподвижным взором широко раскрытых немигающих глаз. Его чудные мягкие темно-каштановые волосы были коротко и отвратительно неровно подстрижены. Я не выдержал этого зрелища и заметил, что ему следовало позвать кого-нибудь в помощь, но с таким же успехом я мог бы делать замечания стенам и потолку комнаты. Посмотрев на него пристально и уверившись, что он жив, я вернулся к учителю.
Как ни странно, неумело подстриженные волосы Изамбара взволновали меня настолько, что я совсем забыл о грозящей ему опасности смерти, быть может долгой и мучительной и уж наверняка неэстетичной. Я и не подозревал, как много значила для меня его внешность! Его волосы до плеч, его быстрые движения головой, когда он поправлял их, его сухие легкие жесты, летящая походка, пленительно небрежная манера носить одежду – все это было для меня неразрывно связано, сливалось в образ, которым я не мог не любоваться. Изуродовав, разрушив этот образ, Изамбар сделал мне, наверное, так же больно, как делали ему мы своей музыкальной фальшью.
Мне стоило усилий взять себя в руки и спокойно отвечать на вопросы учителя. Мастер не велел тревожить больше своего любимца. «Я знаю, он начал пост, – уверенно сказал учитель. – И я к нему присоединяюсь. Мы будем поститься с ним вместе и молить Бога за наш город».
Наш учитель, монсеньор, постился четырнадцать дней. Нам, молодым и сильным, было стыдно оставаться в стороне. И на четвертый день мы все к нему присоединились. Если Бог хотел жертвы, то Он ее получил. Ведь мы должны были петь каждый день, утром и вечером, а на пение уходило столько сил, как если бы мы валили вековой лес и таскали на плечах бревна. Наши голоса едва звучали! Учитель уже не играл, а лишь подзвучивал, чтобы не заглушить нас. Однако люди говорили, что это тихое пение лучше всего, что они от нас слышали. Люди догадались, в чем дело, – догадаться было нетрудно. На нас смотрели как на подвижников и ни разу не спросили, где же наш Орфей, который тем временем лежал в постели и молча смотрел в потолок. И вместо того чтобы сетовать и досадовать, мы думали о нем с великой благодарностью. Именно в те дни мы, все вместе и каждый по отдельности, чувствовали себя настоящими музыкантами, людьми, которые живут, чтобы петь, и готовы ради музыки на все, даже на смерть. Наш хор превратился в такое братство, какое здешней обители и не снилось. Подъем, а затем и спуск по высокой лестнице напоминали горный перевал, и мы бережно поддерживали старика-учителя, помогали друг другу. Под конец поста, в воскресенье, хоры стали настоящей Голгофой – главное было взойти туда и исполнить предначертанное, а об остальном никто уже не думал.
А наш учитель молился. Молился нотами как музыкант и жаром сердца – как отец, боящийся потерять любимое дитя. После службы он мог простоять у алтаря на коленях целый час, и мы дожидались его на улице. Никогда прежде такого с ним не случалось. Он был глубоко светским музыкантом, видевшим в церкви лишь место, где стоит его инструмент. Мы и представить не могли, что он способен на молитвенный экстаз!
На четырнадцатый день учительского поста, когда старик, уже едва передвигавший ноги, после отыгранной мессы уединялся с Богом в тишине, к нам, присевшим на ступенях главного соборного входа, подошла женщина, замужняя дочь хозяина той самой гостиницы, где останавливалась Витториа. Она обратилась к нам с поклоном и словами благодарности, из которых следовало, что, по свидетельствам приезжих, зараза совсем сгинула из наших краев, народ больше не мрет и, стало быть, музыкантский пост помогает лучше, чем смертоубийство уродов и продажных девок.
Радостная новость подоспела вовремя. Еще немного – и наш досточтимый мастер протянул бы ноги.
Изамбар, в отличие от учителя, на поздравления ответил лишь слабым движением губ, отдаленно похожим на улыбку, и еще пятнадцать дней отказывался от пищи, лежал пластом, не читал своих книг и не произнес ни слова. За это время мы, между прочим, успели убедиться в верности его правила – окрепнув, наши голоса стали чище и звонче прежнего. Учитель же так переживал за «дорогого мальчика», что даже не оценил по достоинству нашего великолепного пения. Каждое утро он входил в комнату Изамбара, подолгу его рассматривал, щупал пульс, пару раз позвал к нему лекаря. Тот уверял, что юноша слаб, но на удивление здоров.
В начале тридцатого дня, увидев над собой встревоженное лицо досточтимого мастера, его юный друг наконец пошевелился и нарушил свое молчание.
«Учитель, – сказал он чуть слышно. – Мне приснилось, что
Тот, конечно, принялся убеждать его, что образованному юноше не пристало верить в сны, подобно глупым деревенским бабам, что, если верить всей чуши, которая снится по ночам, можно сделаться сумасшедшим и что милый мальчик просто болен – ему пора есть, как все люди, жить дальше, играть и петь, пока он не вогнал себя в могилу. Но Изамбар покачал головой.
«Я видел, как
Я по своему обыкновению рисковал лбом под дверью и, пока они были заняты разговором, не гнушался подглядывать в замочную скважину. Я хорошо понял родительские чувства и тревоги учителя – от Изамбара