остались одни глаза!
Но оправился он быстро. Через три дня учительских хлопот – встал на ноги, а на пятый – уже поднялся на хоры и пел. И я скажу вам, монсеньор, что человек так петь не может. Люди плакали от его голоса, прорезающего насквозь душу, ум и чувства, как будто он нес им мучительное, но счастливое откровение, боготворили его, продолжая звать Орфеем и считать ангелом даже после его связи с блудницей. Этот голос ловил в свои сети, брал в плен, от которого уже нет спасения. Я – один из его пленников. Я бился в его путах и запутывался все сильнее, пока не запутался насмерть.
О, монсеньор, если б вы только могли себе представить, что он сделал со мной! В те дни мне казалось, что я умру от любви к нему. Он пел в церкви, учил с нами новые хоралы, пел дома. Он засыпал с лютней и просыпался с нею, как с возлюбленной. Он почти не разговаривал ни с учителем, ни с нами. Никто не слышал от него ни единой жалобы, ни заветного имени, но все его песни посвящались
Наш учитель понимал, что это нескончаемое пение – кровотечение сердца, оно не для услады ушей. Так волки воют на луну, так безутешно плачет дитя от своего первого в жизни большого горя, и кощунством было бы собираться вокруг и хлопать в ладоши, даже если плач благозвучен, а в его оттенках – несказанно больше, чем обычная человеческая печаль. Существо, что поселилось под крышей учительского дома, было создано так гармонично, что излучало гармонию даже в страдании, стирая грань между счастьем и мукой. Учитель не раз говорил нам, что голос не только способ восхищать публику и пожинать лавры; голос может быть и оружием, и лекарем, а музыкант, владеющий этим прекраснейшим из инструментов, подаренным ему Самим Богом, побеждает без меча и исцеляется без снадобий. Изамбар делал именно это. Думаю, если бы он не пел тогда, он бы просто умер. Учительский дом со всеми своими обитателями утопал в нездешних звуках, становился то птицей, то кораблем, и мы с готовностью отдавались странствиям, звездам и попутному ветру.
Теперь, когда я вспоминаю те далекие дни, я вновь и вновь изумляюсь, где Изамбар наслушался таких ритмов и гармоний! Как будто бы он объехал всю землю и у каждого людского племени и народа взял на память по песне!
Так, окруженный всеобщим молчаливым вниманием, он пропел все лето. Но едва кленовые и ольховые кроны подернулись первым сентябрьским золотом, а дни стали тише и короче, наш соловей умолк, продолжала петь лишь его лютня. Тут уже учитель не мог усидеть спокойно. Наслушавшись Изамбара, пропитавшись инностью музыкальных сокровищ, добытых за тридевять земель, он был захвачен и унесен этой инностью быстрее, чем мы успели заметить. Лютня старого Волшебника зазвучала в ответ, вторя и подхватывая.
Несколько дней мы, затаив дыхание, слушали, как верхний и нижний этажи дома переговариваются на двух инструментах. Они быстро нашли общий язык, обсудили и оставили все, что их разделяло. Изамбар спустился к учителю, и старик доверился своему юному другу, позволяя вести, готовый следовать за ним во всех его далеких странствиях. Как легко они поменялись местами! Звуки уносили их за пределы, положенные плотью и твердью, в иные страны и иные миры. Запершись в четырех стенах, они путешествовали, видели и постигали то, о чем мы, непосвященные, могли лишь гадать. Мы остались за бортом их крылатого корабля вместе с остальной публикой, которая в ту осень не дождалась концертов и лишь на Рождество была щедро одарена обоими музыкантами. К тому времени волосы Изамбара достигли прежней длины, и я снова наслаждался дорогим мне образом, почти сознавая, что влюблен в него, как в женщину.
После зимних праздников наступило затишье. Учитель перебирал струны в своей комнате, а Изамбар и вовсе не касался инструмента. Он оставался по-прежнему задумчив и молчалив. Вскоре дело дошло до книг звонаря, и они были проглочены с жадностью одна за другой. Наш Орфей снова зачастил на колокольню. Его приятель сидел в десяти одежках, закутанный по самые глаза. На улице было зябко, а там, на верхотуре, стоял собачий холод. Но он ничуть не охлаждал горячности бесед и споров двоих товарищей. Я опасался, что, нарушая, между прочим, одно из основных учительских правил для голоса, Изамбар простудится и захворает. Но эта маленькая редкая птичка обнаружила лошадиное здоровье. Холод был ей нипочем! А вот мне пришлось отказаться от своей слежки и поберечь горло в тепле.
Солнце уже повернулось на весну, а лютня Изамбара пылилась без дела. Он продолжал свои посещения, но все реже и часами просиживал над каким-то трактатом, который взялся перевести на латынь. Где он добыл эту книгу – понятия не имею. Не удивлюсь, если за время, пока я грелся дома у теплого очага, он успел завести в городе новое таинственное знакомство. Так или иначе, Изамбар читал и писал невероятно быстро уже тогда, и обращение с книгами было ему привычно. Он закончил работу прежде, чем учитель успел заметить его ночные бдения в холодной мансарде, от которых пришел бы в ужас.
А весной, когда даже безголосые птицы заливаются соловьями, а уж от Орфея не ждали ничего другого, он вдруг изменил музыке откровенно и без зазрения совести.
Все вышло из-за старой дуры-экономки. Она жила в учительском доме и содержала его в порядке так тихо и аккуратно, что мы ее даже не замечали. Старушка была, конечно, золотая, никогда не ворчала и никого не воспитывала, и учитель весьма ее чтил и ценил, но тут она дала маху.
Обыкновенно экономка вытирала пыль в учительской комнате в его отсутствие, и дернул же ее черт заняться этим делом при мастере! Тот, правда, не возражал – иначе она тотчас убралась бы восвояси. И вот, старушенция начала переворачивать вверх дном все вещи, хранившиеся в комнате, в числе которых оказалась и злополучная греческая книга. Надо же было Изамбару заявиться к учителю именно в ту минуту! Войдя в комнату с разрешения мастера, его юный друг застыл как вкопанный, уставившись на потрепанный черный переплет с золотым теснением.
«Боже мой! – воскликнул Изамбар. – Учитель! У тебя есть Евклид!»
«Эта книга досталась мне по наследству от одного из моих ученых родственников, – сказал учитель. – Она дорога мне как память».
«Пожалуйста, позволь мне взглянуть», – попросил Изамбар дрожащим от волнения голосом. Мастер согласился с явной неохотой, видимо почуяв неладное. Раскрыв книгу и перевернув несколько страниц, его драгоценный преемник чуть не задохнулся от восторга и благоговения. «Боже! – воскликнул он снова. – Это она самая, книга Начал! Настоящая!»
«Разве „Начала“ Евклида – такая большая редкость? – спросил учитель. – Насколько мне известно, на эту книгу ссылаются многие ученые мужи, а значит, все они ее читали».
«Она не единожды переведена на латынь, но большинство переводчиков полагают, что, дополняя оригинальный текст собственными рассуждениями и комментариями, улучшают древний трактат, делая его более современным, – пустился в объяснения Изамбар. – Я встречал немало вариаций на эту тему. В последний раз я читал „Начала“ на арабском, и то был самый точный перевод, близкий к древнегреческому тексту настолько, насколько позволяет современный арабский язык. А у тебя, дорогой учитель, настоящий Евклид и настоящая греческая геометрия! Я давно ищу эту книгу повсюду и не могу найти! Когда-то, когда я был еще ребенком, она сама пришла ко мне в руки, но тогда мне не хватило ни знаний, ни разумения постичь ее мудрость. Будь добр, дай мне почитать ее, всего на несколько дней!»
Учитель попал в трудное положение. Любя Изамбара как сына, он не имел ни повода, ни основания отказать ему. Но все его нутро противилось этой просьбе. В ней звучала пламенная страсть, поистине ужасающая в существе гармоничном и легком, каким знал мастер своего преемника. Только теперь до нашего досточтимого дошло, что подразумевалось под наукой «о звездном небе», которой Изамбар, по его собственному признанию, обучался у своего прежнего наставника. За поэтическим образом стояли строгие