готовы сожрать тебя с потрохами, чуть что будет не по ним… Видите ли, монсеньор, Изамбар очень мало ест и, сколько я его знаю, совсем не ест мяса. Все эти посты ему ничего не стоят. Представьте себе каково: всех мутит от голода и трясет от злости, а он преспокойно, с обычной своей улыбкой лазает по стеллажам, прыгает по лестницам, решает задачки и не забывает извиниться, когда ему наступят на ногу. Аскеты ведь такое не прощают, монсеньор, согласитесь! Но кроме аскетов, – органист зашептал еще тише, так что епископ едва мог расслышать, – кроме аскетов есть еще
Эстебан скривил губы в горькой и в то же время язвительной усмешке и прибавил в полный голос:
– Но я, разумеется, ничего такого не говорил вашему преосвященству. Как можно? У нас образцовое аббатство!
– Разумеется, Эстебан, разумеется, – закивал епископ. – Я тебя понял. И вполне с тобой согласен. Но скажи мне еще, что ты думаешь о его Credo. Изамбар, приходится признать, вел себя странно.
– Изамбар и сам человек странный, монсеньор, – развел руками Эстебан. – Я назвал его сумасшедшим. Кроме моих эмоций, тут есть и доля истины. Он и раньше совершал необъяснимые поступки. И если что-то вошло ему в голову, с этим ничего не поделаешь.
– Послушай, Эстебан, а ты сам знаешь греческий? – казалось, совсем невпопад спросил епископ.
– Нет, монсеньор.
– А я подумал, что ты грек по матери и что, возможно, Изамбар, как ты и догадывался, вырос в тех краях, – доверительно поделился епископ с органистом. – Если там его ребенком учили читать Символ Веры, то для меня это очень меняет дело.
– Быть может, оно и так, монсеньор. Спасибо за исповедь.
Итак, музыкант сказал кое-что существенное. Причем открытым текстом, хоть и шепотом. Мало кто из монахов на такое решится. Вот она, обратная сторона темперамента! Епископ не желал вдаваться во все тонкости пламенных монашеских страстей. Монастырь вообще, кроме всего прочего, – клубок змей. Здесь не обходится без блуда и интриг. У монсеньора Доминика и у самого возникло характерное ощущение от всей этой истории. Для месяца в помойной яме с бичеваниями по пятницам, если хорошенько подумать, и Filioque, и Пифагора было маловато. Первое, пожалуй, тянуло на предлог, второе – на скрытый повод. А причина, как водится, оказалась прозаична и тем убедительна: Изамбар был красив. Красоте целомудрие стоит дорого, даже в монастыре…
От органиста епископ отправился в библиотеку. Она была втрое меньше облюбованного им самим книгохранилища в аббатстве неподалеку, но светлее и уютнее. Несколько монахов корпели за своими конторками над свитками и рукописями. Епископ спросил у высокого библиотекаря место Изамбара и книги, с которыми тот работал в течение последнего года. Место располагалось у окна, выходившего в садик. Перья в деревянной подставке стояли, аккуратно расправленные веером. Заточено было лишь одно, и им писали недолго. Тут же рядом лежал ножик с обмотанной кожаной полоской рукоятью.
– А где его чернильница? – поинтересовался епископ.
– Очевидно, в яме, – отозвался библиотекарь, пыхтя под тяжестью четырех толстенных томов. – Но не велика пропажа… Сию минуту, монсеньор, я дам другую.
Епископ внимательно осмотрел заточенное перо.
– Изамбар что, левша? – спросил он с тихим удивлением.
– Он одинаково владеет обеими руками. Бывало, он сидел здесь с рассвета и за полночь – ему это позволялось. Когда правая рука у него уставала, он писал левой. – Библиотекарь грузно опустил перед монсеньором Домиником свою ношу. – Вот, ваше преосвященство. Сейчас принесу еще. Ах да, вот и чернильница.
Аристотель… «Учение Пифагора»… На греческом. Зенон и Сенека на латыни.
– Что он читал последнее? В последний раз, ты не помнишь? Не это?
– Это, монсеньор. Он сидел здесь всю ночь. Я доверял ему, и он никогда меня не подводил. У него был свой ключ.
Зенон… Он знал, что ему придется туго. И готовился применить на практике учение стоиков.
Монсеньор Доминик расстегнул позолоченные застежки добротного кожаного переплета. Страницы были совсем новые. Заглавные литеры алели призывно, волнующе ярко и захватывали взор змеящимся витиеватым шрифтом. Ни в одной из книг, до сих пор попадавших в руки епископа, подобный шрифт не встречался. Плавная черная пропись отталкивалась от него и легко, стремительно скользила между полями слово за словом. Буквы, округлые, выпуклые, геометрически точно выверенные, соединялись тончайшим росчерком; сплетаясь в орнамент, они распутывали мысль за мыслью. Лишенные острых углов и выраженного наклона, они не висели неподвижно, но летели и влекли за собой. Их строго взвешенная форма в то же время как бы отрывалась от листа, создавая необъяснимое ощущение объема, и слитые из них фразы сами прыгали в сознание читающего. Они как будто были живые, эти буквы, и книга читалась сама – так, как писалась когда-то в далекой древности, ведь настоящие книги пишутся сами… Но как удалось переписчику вложить в нее столько жизни, зарядить такой силой, такой кристальной ясностью чужие мысли, сами буквы, за долгие века многократно обезличенные безымянными каллиграфами, аккуратными, угрюмыми, равнодушными? Графика букв радовала глаз пропорциональной соразмерностью, подобно античной скульптуре, и отдаленно перекликалась ритмикой с арабской вязью, но, чуждая вычурности, свободная от гордыни, не отвлекала на себя внимание. В ней было какое-то радостное смирение. Лишь такой наблюдательный и такой бесстрастный человек, как монсеньор Доминик, и мог, пожалуй, оценить ее по достоинству, как и сделать вывод о руке, из-под которой она вышла, – без сомнения, привычной к знакам греческого и арабского алфавита ничуть не меньше, чем к латинским.
– Он сам же и сделал этот список? – не без усилия епископ поднял глаза от книги на библиотекаря.
– Да, ваше преосвященство, это рука брата Изамбара. Вернее, обе руки. Заглавные литеры, например, он предпочитает выводить левой.
– И давно он закончил?
– Зенона, монсеньор? Дай Бог… Лет пять назад. А то и шесть уже, прошу прощения… Да там ведь в конце должна быть дата. Последняя страница, монсеньор, в правом нижнем углу, очень меленько… Кто-то взял мое увеличительное стекло… Я поищу, монсеньор…
– Оставь, я вижу. – Епископ приподнял брови. – В самом деле, шесть лет минуло! А чернила как будто совсем свежие. Красные обычно выцветают быстро.
– Брат Изамбар знает один рецепт. Именно для красных чернил. Он научил нас, еще когда был послушником, – доверительно сообщил библиотекарь. – И уже восемь лет мы пользуемся. Если пожелаете, монсеньор…
– Дьявольские штучки! – перебил вдруг монах, трудившийся по соседству от епископа, и повернул широкое, изъеденное оспой лицо. – Там сок ядовитых растений, монсеньор! Десять лет эти чернила не блекнут, а через двадцать съедят бумагу.
– Не говори чепухи, Себастьян, – сдержанно возразил библиотекарь. – Брат Изамбар не для того старался, чтобы его труды пропали зазря. Он сам применял свой рецепт!
– Дьявол сам себя пожирает, – зло прошипел рябой монах.
«Это аскет», – подумал монсеньор Доминик, памятуя об откровении органиста.
Епископ перевернул несколько страниц. Пока что на глаза ему не попалось ни одной миниатюры.
– Разве у вас в аббатстве нет рисовальщика? – поинтересовался он.
– Брат Изамбар и сам прекрасный рисовальщик, но у нас немного его работ, – отозвался библиотекарь со стеллажа, куда вновь взгромоздился. – Собственноручно он проиллюстрировал целиком только «Илиаду». У нас, к сожалению, нет Гомера, а лишь краткие латинские пересказы в популярном изложении. Список «Илиады» занял у брата Изамбара всего несколько дней, и он позволил себе развлечься миниатюрами и иллюстрациями, потратив на них столько же времени. Там каждая заглавная литера – шедевр, а орнаменты на полях – просто сказка. Это книга говорящих картинок – ее можно понять, не зная ни слова по-латыни. Я