Желтухин. Это ястреб.
Федор Иванович. Господа, за здоровье ястреба!
Орловский. Ну, закатилась наша! Что ты?
Ты-то чего?
Марья Васильевна. Софи, это неприлично!
Хрущов. Ох, виноват, господа… Сейчас кончу, сейчас…
Орловский. Это называется — без ума смеяхся.
Войницкий. Им обоим палец покажи, сейчас же захохочут. Соня!
Хрущов. Будет вам!
Соня. Куда это?
Хрущов. К больному. Опротивела мне моя медицина, как постылая жена, как длинная зима…
Серебряков. Позвольте, однако, ведь медицина ваша профессия, дело, так сказать…
Войницкий
Серебряков. Что?
Войницкий. Торф. Один инженер вычислил, как дважды два, что в его земле лежит торфу на семьсот двадцать тысяч. Не шутите.
Хрущов. Я копаю торф не для денег.
Войницкий. Для чего же вы его копаете?
Хрущов. Для того, чтобы вы не рубили лесов.
Войницкий. Почему же их не рубить? Если вас послушать, то леса существуют только для того, чтобы в них аукали парни и девки.
Хрущов. Я этого никогда не говорил.
Войницкий. И все, что я до сих пор имел честь слышать от вас в защиту лесов, — все старо, несерьезно и тенденциозно. Извините меня, пожалуйста. Я сужу не голословно, я почти наизусть знаю все ваши защитительные речи… Например…
Хрущов. Рубить леса из нужды можно, но пора перестать истреблять их. Все русские леса трещат от топоров, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи, и все оттого, что у ленивого человека не хватает смысла нагнуться и поднять с земли топливо. Надо быть безрассудным варваром
Федор Иванович
Войницкий. Все это прекрасно, но если бы взглянули на дело не с фельетонной точки зрения, а с научной, то…
Соня. Дядя Жорж, у тебя язык покрыт ржавчиной. Замолчи!
Хрущов. В самом деле, Егор Петрович, не будем говорить об этом. Прошу вас.
Войницкий. Как угодно.
Марья Васильевна. Ах!
Соня. Бабушка, что с вами?
Марья Васильевна
Серебряков. Благодарю, очень рад.
Марья Васильевна. Прислал свою новую брошюру и просил показать вам.
Серебряков. Интересно?
Марья Васильевна. Интересно, но как-то странно. Опровергает то, что семь лет тому назад сам же защищал. Это очень, очень типично для нашего времени. Никогда с такою легкостью не изменяли своим убеждениям, как теперь. Это ужасно!
Войницкий. Ничего нет ужасного. Кушайте, maman, карасей.
Марья Васильевна. Но я хочу говорить!
Войницкий. Но мы уже пятьдесят лет говорим о направлениях и лагерях, пора бы уж и кончить.
Марья Васильевна. Тебе почему-то неприятно слушать, когда я говорю. Прости, Жорж, но в последний год ты так изменился, что я тебя совершенно не узнаю. Ты был человеком определенных убеждений, светлою личностью…
Войницкий. О да! Я был светлою личностью, от которой никому не было светло. Позвольте мне встать. Я был светлою личностью… Нельзя сострить ядовитей! Теперь мне сорок семь лет. До прошлого года я так же, как вы, нарочно старался отуманивать свои глаза всякими отвлеченностями и схоластикой, чтобы не видеть настоящей жизни, — и думал, что делаю хорошо… А теперь, если б вы знали, каким большим дураком я кажусь себе за то, что глупо проворонил время, когда мог бы иметь все, в чем отказывает мне теперь моя старость!
Серебряков. Постой. Ты, Жорж, точно обвиняешь в чем-то свои прежние убеждения…
Соня. Довольно, папа! Скучно!
Серебряков. Постой. Ты точно обвиняешь в чем-то свои прежние убеждения. Но виноваты не они, а ты сам. Ты забывал, что убеждения без дел мертвы. Нужно было дело делать.
Войницкий. Дело? Не всякий, способен быть пишущим perpetuum mobile.
Серебряков. Что ты хочешь этим сказать?
Войницкий. Ничего. Прекратим этот разговор. Мы не дома.
Марья Васильевна. Совсем потеряла память… Забыла вам, Александр, напомнить, чтобы вы перед завтраком приняли капли. Привезла их, а напомнить забыла…
Серебряков. Не нужно.
Марья Васильевна. Но ведь вы больны, Александр! Вы очень больны!
Серебряков. Зачем же трезвонить об этом? Стар, болен, стар, болен… только и слышишь!