«Чертовски ругают… Невозможно объясниться. Я сейчас только соображаю, за что меня (последний год) ругают — за мещанство! Покрываю и любуюсь мещанством! Эва, дела какие! Я долго не понимал, в чем дело. Последняя статья разъяснила. Черт побери, ну как разъяснишь? Тему путают с автором. Не могу же я к каждому рассказу прилагать учебник словесности… В общем, худо, Мишечка! Не забавно. Орут. Орут. Стыдят в чем-то. Чувствуешь себя бандитом и жуликом».
В журнале «Звезда» № 7 за 1940 год, в статье о Зощенко, в единственной своей монографической критической статье в жизни, мне привелось в связи с такого рода попреками говорить:
«Зощенко… обвиняли в тех самых грехах, в каких, бесспорно, виновны его персонажи. Это все равно что пожарного счесть пожаром, или ассенизатора признать навозом и выбросить его в помойку, или критику приписать грехи рецензируемой им книги…»
Комическая маска под конец просто мучила Зощенко. Но его надежды сказались и в цитированном выше разговоре со мной:
«У меня был период возмужалости, когда мне стыдно было говорить лирические вещи. Я понемножку приду к ним опять…»
Он нашел свой новый стиль к началу тридцатых годов в новой серии рассказов и повестей. Наряду с развитием прежней своей манеры в таких рассказах, как уже упоминавшаяся «История болезни», появились у него такие вещи, как «Страдания молодого Вертера», «Огни большого города», «Возмездие», его прелестные рассказы о Леле и Миньке, его совсем необычные, оригинальнейшие «Возвращенная молодость» и «Голубая книга» и многие другие произведения, в которых автор разговаривал с читателем, не «стыдясь» лирических, а порой и откровенно гневных нот.
Поколение, к которому принадлежал Зощенко, на Западе было названо «потерянным поколением». У нас, в России, революция спасла это поколение от судьбы западных наших сверстников, героев произведений Хемингуэя, Ремарка, Олдингтона и других крупных западных писателей. Большая часть этого поколения активно делала революцию, стала поколением зачинателей, первопроходцев во всех областях жизни и строительства, в том числе и в литературе. Зощенко — плоть от плоти этого поколения первооткрывателей, поколения начальной советской поры.
Мне всегда думалось, что Зощенко со своей славой юмориста (и в тот период, когда он глядел из-под комической маски, и позже) был, по существу, романтиком, только в двадцатые годы ему одно время было «стыдно» обнаруживать это, как бывает стыдно возмужавшему молодому человеку показаться слишком чувствительным, сентиментальным. В этом смысле он в разговоре со мной довольно точно определил «период возмужалости», когда ему «стыдно было говорить лирические вещи». Чувство сродства с народом и революцией дало Зощенко силу прийти к новому, зрелому лиризму в своих произведениях. Его человеколюбие все явственней выражалось и в жизни, и в литературе.
Вспоминаю, как один литератор, восхищаясь строительством новых городов и заводов, вымолвил такое:
— Все-таки главное — это города, дома, машины, а не люди.
Глаза у Зощенко стали как замороженные: неподвижные, чужие, злые.
— Значит, коробка важней человека?
Он усмотрел бездушие в словах литератора и сразу же пошел в наступление.
Он с увлечением сотрудничал в газетах, не чураясь никакой самой черной репортерской работы, и во все вкладывал душу.
Для него не существовало пустяков, мелочей. Каждую строчку он писал всерьез и от души. Работу ремесленную или по указке, без выношенной темы, он называл диктантом.
— Ну, это диктант, — говорил он про газетную статью, рассказ, роман, про всякое равнодушно выполненное литературное изделие, вне зависимости от жанра и размеров.
В годы первой пятилетки он работал в заводской многотиражке, и помню, как на одном собрании ошеломило и спутало «проработчиков» выступление рабочего, который, не считаясь ни с какими тогдашними литературными «табелями о рангах», восхищался фельетонами Зощенко в заводской газете:
— Такие чудные вещицы он нам пишет!
Зощенко в своей литературной работе ни на один миг не забывал, что главное — люди, что все для людей, работающих, строящих, достойных любви и уважения, для тех людей, у которых «все в руках кипит и вертится», и читатели это очень чувствовали.
Из поездки на Беломорканал он вывез «Историю моей жизни», которая очень понравилась Горькому. Он жил современностью самым интенсивным образом…
Зощенко создавал свои рассказы о Ленине, написанные прозрачным, чистым языком, без всяких парадных слов. Естественно и непринужденно вылились из души писателя эти чудесные, ясные, простые рассказы, в которых высокой поэзией овеян образ величайшего из гуманистов и демократов, самого человечного человека.
«Он хотел, чтобы все люди, которые работали, жили бы очень хорошо. И он не любил тех, кто не работает».
Такими простейшими словами начал Зощенко свой рассказ «Покушение на Ленина». В двенадцати рассказах-эпизодах Зощенко стремился показать правдивость Ленина, его бесстрашие, волю, умение работать, скромность, справедливость, любовь к природе и красоте. Глубоким и светлым, молодым и свежим чувством проникнуты эти рассказы Зощенко. В рассказах этих восстанавливалась и пропагандировалась чистота, простота, глубокая человечность Ленина, ленинских идей.
С самого начала войны Зощенко много работал. Вместе с Е. Шварцем он написал антифашистскую пьесу, которая ставилась Н. Акимовым в дни ленинградской блокады. Затем война разъединила нас, в последние годы, как и в первые годы знакомства, вновь живших в одном доме. Встречи наши в Москве во время войны были кратковременными и не слишком частыми.
3
В августе 1946 года я, потрясенный только что выслушанным докладом, в котором Зощенко подвергся жесточайшей критике, шел домой через город, еще носивший страшные следы бомбежек и обстрелов. Мой спутник, молодой поэт, то и дело спрашивал меня:
— Что теперь будет, Михаил Леонидович? Что теперь будет?
Дома ждали меня Б. М. Эйхенбаум, М. Козаков с женой З. А. Никитиной и А.Мариенгоф с женой А. Б. Никритиной. Они были тоже взволнованы докладом. Мне сказали, что сейчас придет Зощенко.
Он пришел. В кепочке. В сером пиджачке и брюках в полоску. С палочкой. С легкой усмешкой на тощем лице.
— К чему же меня приговорили? — спросил он. — Меня не позвали на собрание.
Я ответил, что положение в высшей степени серьезное.
Все мы вместе прошли ко мне в кабинет.
Зощенко спросил уже без улыбки:
— Какое самое худое слово из всех худых слов было обо мне сказано?
Меня оставили с ним наедине, и я постарался сжато изложить суть доклада. Заключил я так:
— Тебе бы, по-моему, следовало прежде всего заявить, что ты советский человек и советский писатель.
— А кто же я такой? — искренне удивился Зощенко. — Как это вдруг на старости лет, на пятьдесят втором году жизни, заявлять, что я советский? Никаким другим я и не был за все годы!