растекавшийся по поверхности разъяренного моря…
Северные мореходы от дедов и прадедов знали, как успокоить ворванью грозную морскую стихию. Взводень, покрытый масляной пленкой, тишел, злоба его гасла. Жир морского зверя защищал море от ветра, погашая его силу. На приморских судах всегда в запасе было несколько бочек с нерпичьим, тюленьим или моржовым жиром. Но сегодня хитрость не помогала. Ветер в одно мгновение вырывал у моря и уносил куда-то спасительное тонкое покрывало.
На правеже стоял старый Никита. Вцепившийся скрюченными пальцами в румпель, казалось, он неотделим от толстого деревянного бруса. А у бизань-мачты, ухватившись за снасть, жались еще два дружинника, вахтенные, в помощь деду. Но сейчас помощь Никите была не нужна. Старик, как положил руль лево на борт, так и держал его уже добрый час.
А лодья норовила, вопреки усилиям Никиты, вильнуть вправо и лечь вдоль зыби, бортом к ней. А этого-то как раз и боялся дед.
Нет-нет, да и окатит взводень потоками воды деда и вахтенных. А расходившийся ветер без устали кропит соленым дождем.
— Полуношник-то крепчает, дед! — крикнул один из молодцов у мачты.
— …ает, дед! — услышал Никита.
Слова тонули в свисте ветра и шуме моря. Никита повернул голову.
— Что баишь, не слышу! Сюда подь! — крикнул старик, взмахнув рукой.
Дружинник переждал волну и, улучив удобный момент, одним прыжком очутился около Никиты.
— Держись крепче, Савелий, а то враз смоет! — кричал дед.
Но Савелия учить не надо: он сразу схватил румпель, больно прижав дедову руку.
— Пусти, леший! Ишь, как клешнями облапил. Чего ты кричал мне?
— Да ветер крепчает, говорю, вишь, гнет лодыо. Не опружило [58] бы насовсем. Пылко стало в море.
— А делать-то что? — отозвался дед. — Сам видишь, только большой парус остался. Другие мачты, почитай, сутки нагие стоят. Ветрище — страх! Глянь, пены сколь и море побелело.
Никита немного помолчал.
— И с чего бы ветру, такому взяться — нету у меня понятия. Кабыть и молебен ладно правили, и по солнышку на счастье поворот дали… Все как надобно…
Он опять замолк, что-то вспоминая.
— А ведь был грех, запамятовал, — вдруг оживился дед. — Провозился я с отвалом и домой забежать не успел. Ванюшке, внучку своему, велел обряду морскую на лодью принесть. Время якори выкатывать, вода уходит, а он, озорник, только прибег. Говорю ему:
«Принес, Ванюха, бахилы?»
«Принес», — говорит.
«А бузурунку?»[59] Старуха мне новую на дорогу связала, — пояснил Никита.
«Принес».
«А икона где?»
«Вот!»
И подает мне икону. Тут меня кабыть кто по сердцу ударил.
«Какую, спрашиваю, икону взял?»
«Пресвятую богородицу…»
«Тьфу, говорю, дурак! Прости господи, что она, баба, в нашем деле понимает? Николу морского брать надо».
Да что делать, вода-то не ждет. Пришлось с богородицей в море идти. От нее и напасть вся…
Тут Никита пригнулся, спасаясь от потоков соленой воды, водопадом зашумевшей по палубе.
— Чтоб те пусто было! — утираясь шапкой, ругал ветер обозленный дед. — Угомону нет на проклятущего, вот ведь как всего вымочил.
А ветер все крепчал и крепчал.
Теперь, когда лодью кренило на левый борт, она черпала бортом воду и долго не хотела подниматься.
Все тяжелее и тяжелее становилась лодья. Вдруг, крепко накренившись, суденышко вздрогнуло и так осталось, скособочившись на левую сторону.
Почувствовав неладное, из люка вылез Труфан Федорович.
Мореход огляделся.
Полуночное солнце закрывали серые, почти черные тучи. Ни проблеска, ни светлого пятнышка на всем небе. Он так и не разобрался, где кончается море, а где начинается небо.
Перехватив румпель из рук старика, Амосов крикнул ему в ухо:
— Парус роняй! Опружит нас…
Скинув с плеч мокрый полушубок, Никита, перекрестив лоб, бесстрашно ринулся навстречу ревущему морю. И вот Никита у паруса.
Схватив фал,[60] он быстро развязал узел. Парус не шел вниз. Видно, сильным ветром снасти были зажаты где-то там, наверху.
Беспомощно опустив руки, мореход остановился.
— …рус роняй!.. — донеслось с кормы.
Ветер с новой силой рванул парус. Не удержался на ногах мореход и кувырком полетел к борту.
Труфан Федорович понял, что больше времени терять нельзя:
— Топор!..
В эти минуты Егорий, не отходивший ни на шаг от Амосова, метнулся к мачте.
— Куда ты, стой!.. — успел схватить его за шиворот Амосов. — Придержи малыша! — кому-то крикнул он и, размахнувшись, швырнул топор в натянутый до предела парус.
Заглушая шум ветра и грохот моря, пушечным выстрелом лопнул парус: топор ловко попал в цель.
Ветер, с силой ворвавшись в широкую рану, в клочья разодрал парусину. Лодья выпрямилась и, легко качаясь, окунала борта в кипящие гребни.
Амосов снял шапку и молча смотрел, как лохмотья паруса птицами носились над свинцовым морем.
А Никиту волна успела вынести за борт. Каким-то чудом он ухватился за снасть и сумел удержаться. Крепко держался мореход, захлебываясь в соленой воде. Волна два раза поднимала его, норовя унести с собой. Но старый подкормщик уцелел.
Выбравшись на палубу, он долго стоял, растопырив ноги, не
понимая, что же случилось…
— Ну и взводище!.. Как зверь лютый! — Мореход с озлоблением плюнул, — На-ко вот, возьми теперь Никиту-то!.. ан нет… не выйдет, — сказал он, направляясь на корму.
— С удачей, Труфан Федорович! — как ни в чем не бывало сказал Никита. — Лихо ты топором по парусу… Верный глаз имеешь. Спас от беды неминучей.
— Ну, дед, счастлив ты! Думал я — не выдюжишь, — встретил Никиту Амосов.
Обернувшись, Амосов долго смотрел на Егорку.
— А ты почто смерти искал, несмышленыш, — строго спросил он, — почто морской устав нарушил? Мальчик стоял потупившись.
— Отвечай! — еще строже прикрикнул Труфан Федорович — На море ты, не за материн подол держишься.
— Я… виноватый, дедушка, — не поднимая головы, ответил Егорка. — По моей вине парус сгиб… Вчера мне Савелий велел снасть осмотреть. Полез я, вижу — веревка совсем потерлась. Связал я ее, да неладно, узел большой вышел, сквозь векшу[61] не лез.