Еще нужно было оставить приказания самим Товарищам на время моего отсутствия и решить вопрос с деньгами на покупку септиманских лошадей. Амброзий отдал мне обещанную долю золотыми браслетами по весу — монеты в наши дни ничего не стоили — но то, что я смог наскрести со всех своих земель и даже среди своих собственных вещей, имело самую разнообразную форму: от железных и медных колец, игравших роль денег, до серебряного мундштука уздечки, усаженного кораллами, отличной бело-рыжей бычьей шкуры и пары подобранных в масть волкодавов. И я провел почти целый день у еврея Эфраима на Улице Золотого Кузнечика, обменивая все эти вещи, кроме собак, на золото и набивая цену, как рыночная торговка. Я помню, что даже в самом конце он попытался-таки оставить палец на весах, но когда я уколол этот палец острием кинжала, Эфраим улыбнулся мягкой улыбкой, присущей его соплеменникам, и поднял обе ладони вверх, чтобы показать, что мера будет честной; и мы расстались, не тая друг на друга злобы.
Собак купил Аквила. Не думаю, что он мог себе это позволить, потому что у него не было ничего, кроме жалованья из войсковой казны, и хотя Флавиан стал теперь моей заботой, Аквиле приходилось на это жалованье еще содержать жену.
Единственную его ценность, помимо его лошадей, составляло кольцо-печатка с закаленным в пламени изумрудом, на котором был вырезан дельфин (оно досталось ему от отца и должно было когда-нибудь перейти к его сыну), и на его одежде обычно хоть где-нибудь да была заплата. Но если бы возникла такая нужда, я сделал бы то же самое для него.
Наконец все множество мелких приготовлений к долгому путешествию было закончено, и мы с девятнадцатью Товарищами выехали из Венты. Такое количество людей должно было сильно отразиться на наших запасах золота, но я не знал, как обойтись меньшим числом, особенно если переправлять жеребцов в Арморику посуху, чтобы таким образом избежать долгого плавания по морю.
Золото мы везли зашитым в толстую подкладку наших чепраков, а для повседневных нужд оставили себе по браслету над локтем.
Три дня спустя мы приехали сюда, в это место среди зарослей тростника и западных болот, которое наши кельты называют Яблочным Островом; и обнаружили, что Геспер, крупный вороной жеребец Амброзия, привязан вместе с несколькими другими лошадьми между деревьями монастырского сада, — потому что тогда, как и теперь, здесь жили монахи, и они утверждают, что так было почти со времен Христа. Мы привязали своих лошадей рядом со скакуном Амброзия и вслед за молодым братом в коричневых одеждах, взявшим нас под свою опеку, прошли к длинному строению трапезной, которое вместе с глинобитной церковью образовывало, так сказать, ядро скопления небольших, крытых соломой келий, словно ячейка для матки в шмелином гнезде. Воздух в огромной зале казался густым от дымного света масляных светильников, подвешенных к балкам потолка; братья уже собирались к вечерней трапезе — состоящей из хлеба и овощного супа, ибо день был постным — а Амброзий и горстка его Товарищей сидели рядом с аббатом во главе грубого дощатого стола. Я с содроганием думал об этой встрече, страшась, как мне кажется, больше того, что я мог увидеть в его лице, чем того, что он мог увидеть в моем; опасаясь неясно, словно в каком-то кошмаре, — что, поскольку я увидел в Игерне сходство с ним, я должен буду увидеть в нем сходство с Игерной. Честно говоря, если бы мне не было стыдно, я вообще не поехал бы сюда, а продолжил бы путь на запад по другой, нижней дороге, чтобы таким образом избежать этой встречи…
Я не смотрел на него, пока шел к нему через бревенчатый зал; а подойдя, склонил голову и опустился на одно колено, как того требовал обычай. Он сделал мне знак встать, и я медленно поднялся на ноги и наконец-то взглянул ему в лицо.
Игерны там не было. Было поверхностное сходство формы и цвета, изящные кости под смуглой кожей и рисунок бровей. Именно это терзало тогда мою память бесполезным предупреждением. Но человек, чье лицо оживилось при виде меня и в чьих странных, серых, как дождь, глазах вспыхнула улыбка, был Амброзием, таким, каким он был всегда. От облегчения у меня перехватило дыхание, и я наклонился вперед, отвечая на его родственное объятие.
Когда простая трапеза была закончена, мы оставили святых братьев заниматься их душами, а наших людей — играть в кости у огня и вышли (мы двое и Кабаль, который, как обычно, следовал за мной по пятам), чтобы посидеть на низкой торфяной стене, отделяющей сад от болота, и поговорить так, как нам не удавалось поговорить с той ночи, когда Амброзий подарил мне мой меч.
Луна уже встала, и над болотами и зарослями тальника, словно прилив в призрачном море, поднимался туман; пригорки выступали из него — островки над линией прибоя — поднимаясь к крутому отрогу холма, поросшему священным терновником; но вокруг фонаря, скачками передвигающегося вдоль коновязей, расположенных на более низком участке сада, сиял слабый, золотистый дымный ореол. С яблонь медленно сыпались первые бледные лепестки — этой ночью не было ветра, который мог бы расшвырять их в разные стороны. За нашими спинами слышались негромкие голоса лагеря и святого места. На болотах царила тишина; потом где-то далеко в тумане ухнула выпь и тут же замолчала снова. Это было очень тихое и спокойное место. Оно и сейчас такое.
Немного погодя Амброзий, осмотрительно придерживаясь очевидного, произнес:
— Значит, ты заехал ко мне по пути в Септиманию.
Я кивнул.
— Да.
— Ты все еще считаешь, что тебе необходимо самому отправиться в это путешествие? Тебе не кажется, что ты больше нужен здесь?
Я раскачивал свой меч, свесив его между колен, и вглядывался в туман, подползавший все ближе через болота.
— Видит Бог, я размышлял об этом в течение многих ночей.
Видит Бог, я горько сожалею о том, что пропущу целую летнюю кампанию; но я не могу доверить кому- то другому выбирать за меня моих боевых коней; от них зависит слишком многое.
— Даже Аквиле?
— Аквиле? — задумался я. — Да, я доверился бы старому Аквиле. Но не думаю, что ты отдашь его мне хоть на время.
— Нет, — сказал Амброзий. — Я не отдам… не могу отдать тебе Аквилу; не могу в один и тот же год остаться без вас обоих.
Он резко повернулся ко мне:
— А что будет с твоими людьми, медвежонок, пока тебя не будет?
— Я ненадолго верну их тебе. Охоться с моей сворой, Амброзий, пока я не вернусь.
Какое-то время мы говорили о кобылах, которых я выбрал для племенного табуна, и о планах, которые я строил вместе с Ханно, и о деньгах, которые я собрал со своих поместий; об укреплениях, которые Амброзий осматривал здесь, на западе, и о десятках других вещей, пока, наконец, не умолкли вновь, и это было долгое молчание, за время которого и луна, и туман поднялись выше, а потом Амброзий спросил:
— Было хорошо опять вернуться в горы?
— Да, хорошо.
Но, наверно, что-то в моих словах прозвучало фальшиво, потому что он повернул голову и остался сидеть, глядя на меня в упор. И в тишине среди зарослей тростника снова ухнула и снова замолчала выпь.
— Но по-моему, что-то было не так уж хорошо. Что именно?
— Ничего.
— Ничего?
Мои руки так стиснули эфес меча, что я почувствовал, как головка с большим квадратным аметистом врезается мне в ладонь, и заставил себя рассмеяться.
— Ты не раз говорил мне, что я слишком явно показываю все на своем лице. Но на этот раз ты поддался собственному воображению. Мне нечего показывать.
— Нечего? — опять переспросил он.
И я неспешно повернулся и встретил его взгляд в ясном белом свете луны.
— Я, что, кажусь в чем-то изменившимся?
— Нет, — медленно, задумчиво проговорил он. — Скорее, ты словно нашел нас — наш мир —