других почтенных людей, которые не хотят беспокоить задремавший молодой месяц. Пусть себе спит и пусть растет, чтобы ярче сиять в полнолуние! А они тем временем, усевшись за желтые столики у стен и посреди комнаты, наговорятся, поужинают и выпьют по кружке пива.
В одном углу пивной — длинная стойка, уставленная закусками, а из-за нее выглядывает засаленный сюртук и румяная физиономия хозяина. Он приветствует каждого посетителя словами: «Мое почтение, сударь!» — и тут же, по привычке, добавляет мысленно: «Десять грошей… Два злотых… Двадцать пять грошей». Цифры эти указывают, какого рода надежды вызывает в душе хозяина каждый новый клиент. Столько этих клиентов прошло перед его глазами, столько перевидал он на своем веку людей тучных, съедающих по две порции, худощавых, выпивающих одну кружку пива, людей с багровыми лицами, которые пьют целый вечер, а разговаривают, как трезвые. И ему стоит только бросить взгляд на вошедшего посетителя, как в голове сразу встает соответствующая цифра.
Он успевает отметить каждую кружку пива, взятую со стойки кельнершей, и следит за тем, кладут ли гости на стол столько пятаков, сколько перед ними стоит блюдечек. Все эти наблюдения не мешают ему время от времени заглядывать на кухню, которая помещается в глубине маленького дворика: там нужно проверить, каждая ли выдаваемая порция отмечается звоном пестика в ступке. По проникающему в комнату чаду он узнает, какие овощи или какое мясное блюдо подают гостю, и не жарит ли повар на масле вместо говяжьего жира. И, наконец, по яркому или тусклому свету, падающему на дворик из кухни, он определяет, поленился ли поваренок подбросить дров в печь или положил их чересчур много.
Но оценка посетителей, движение кружек с пивом и то, что происходит в кухне, не поглощают всего внимания хозяина. Он наблюдает также за поведением кельнерш и посетителей — а в конце месяца прогоняет тех девушек, которые унылым видом или излишней строптивостью мешают процветать его торговому заведению, и делает отеческое внушение тем, кто пользуется успехом у клиентов, но слишком долго шепчется с ними и пересмеивается. В таких случаях он из бдительного наблюдателя преображается в благодушного блюстителя нравов и с улыбкой кричит:
— Зося! Зося! Это успеется, когда закроем, а сейчас ступай-ка на кухню, тебя уже два раза звали. Ваш покорнейший слуга, сударь!
Но вот уже несколько дней хозяин не в духе: с гостями здоровается меланхолическим тоном, хорошенькую Зосю призывает к порядку сухо и отрывисто, дурнушку Михасю то и дело бранит. Когда же кто-либо из добрых знакомых подходит к стойке и осведомляется: «Ну, милейший, как здоровье? Как дела?» — хозяин со вздохом отвечает:
— Здоровье, слава богу, ничего, но вот фортепьяно…
И, в отчаянии разводя руками, шепчет знакомому на ухо:
— Музыкант мой играет день ото дня все хуже! Ну просто разгоняет клиентов!
В заведении действительно имеется фортепьяно и, так как стоит оно в третьем зале, то играть на нем нужно очень громко, чтобы музыку не заглушали разговоры посетителей, крики кельнерш, звон пестика в ступке и шипенье мяса на сковородах. А у пианиста на это не хватает сил.
Худой, сгорбленный, сжигаемый лихорадкой, он играет хорошо, но все больше какие-то печальные и сложные пьесы, которые непонятны сидящим в зале дамам в платочках и мужчинам без галстуков. А польки, вальсы и, главное, шумные мазурки исполняет он небрежно, кое-как, несмотря на беспрестанные замечания хозяина.
Частенько хозяин, потеряв терпение, выходит из-за стойки, бежит в третий зал и, чтобы не срамить музыканта, шепчет ему на ухо, перегнувшись через спинку его стула:
— Побойся бога, пан Адам! Говоришь, что давал концерты в клубе, а здесь играешь как попало, словно три дня хлеба не ел. Так играть нельзя, ведь ты разоришь меня вконец! Под мазурку или оберек гости пьют столько, что работник не успевает носить бочонки, а когда ты начинаешь тянуть заупокойную, гость задумывается и сидит над одной кружкой, точно аист над прудом… Болен ты, что ли? А если нет, то какого черта…
И хозяин, пыхтя, уходит опять за стойку.
Раз после такого выговора на щеках оскорбленного музыканта выступил кирпичный румянец. Он растер руки и начал с такой силой бить по клавишам, что стекла дрожали, а посетители поднимали головы и говорили: «Вот как здорово!»
Однако после нескольких минут мучительного напряжения с музыкантом стало твориться что-то неладное: пальцы его онемели и почти не двигались, лицо посинело, на лбу каплями выступил пот. Стараясь преодолеть слабость, пан Адам ударял по клавишам еще сильнее, но руки отказывались служить. Он вскочил с места и побежал через двор в каморку за кухней. Здесь стоял туман от пара и чада и, опершись локтями на грязный стол, худенькая девочка зубрила что-то вслух по книжке. Чем больше галдели на кухне, тем крепче девочка затыкала уши, тем громче твердила свой урок.
Вошел музыкант, хлебнул водки из стоявшей на столе бутылки и дернул за платье поглощенную чтением девочку:
— Ванда, разотри-ка мне руки!
Девочка взяла в худые ручонки его онемелые и распухшие пальцы и растирала их, пока хватило сил.
— Ох! — бормотал музыкант. — Как они болят! С каждым днем все хуже… Что, не можешь больше?
— Не могу, папа! — сказала девочка, задыхаясь.
Музыкант сам начал растирать наболевшие руки, поднимал их кверху, — вероятно, для того, чтобы отлила кровь, и даже пробовал опускать в воду. Когда и это не помогло, он опять хлебнул из бутылки и, подкрепившись таким образом, вернулся на свое место за фортепьяно.
Снова он заиграл так громко, что хозяин улыбнулся, а гости стали стучать в такт кружками, но через несколько минут опухшие пальцы опять затекли, и он ощутил в них страшную боль. У него даже лицо исказилось. Клавиши умолкли, мелодия оборвалась. Не доиграв танца, пан Адам, совсем измученный, уронил на колени бессильные руки.
В зал вбежал хозяин.
— Что ты такое делаешь, пан Адам! — крикнул он гневно. — Люди над тобой смеются, говорят, чтобы ты лучше шел в клуб, а тут нечего валять дурака! Тут надо играть!
— Не могу больше… — шепотом сказал музыкант.
— Так убирайся вон! — заорал хозяин. — Скатертью дорога! У меня есть другой, почище тебя! Пожалуйте, пан Фитульский!
Больной музыкант машинально встал, и в ту же минуту стул его занял какой-то великан, под пальцами которого фортепьяно заходило ходуном.
— Вот этот играет! Все равно как целый оркестр! — воскликнул кто-то из посетителей.
— А хозяин молодчина, живо с тем разделался! — подхватил другой.
— В больнице ему место, а не здесь!
Такими словами общество распростилось с музыкантом, а он едва доплелся до каморки, где его дочь готовила уроки.
— Пойдем, Ванда, — сказал он. Взял со стола недопитую бутылку водки и сунул ее в карман.
Девочка удивленно подняла глаза.
— Ты больше не играешь, папа?
— Нет.
— А кто же это там играет?
— Другой, — тихо пояснил отец.
— А… — Ванда хотела еще что-то спросить, но осеклась.
Молча собрала она свои тетрадки и книги и вышла с отцом на улицу.
В кухню влетела кельнерша.
— Знаете, — сказала она поварам, — старик-то прогнал музыканта и взял нового!
— А за что он его прогнал? — спросил младший повар.
— За то, что играл плохо и гости пили все меньше.
— Дурак он! — буркнул старший повар своему помощнику. — Двадцать лет ресторан держит, а до сих пор не знает, что не в музыке тут дело: гость пьет много, когда пиво хорошее, а еще — когда повар понимающий. Если я в каждую порцию жаркого брошу щепотку красного перцу, так приди сюда хоть святой,