…приближался странными путями — по берегу широких потоков, в которых на каждой волне высился розовый куст, так что вода едва просвечивала сквозь плывущий лес роз. На берегу пахал крестьянин, причем плуг был из чистого золота, в него были впряжены белые как снег волы, и под копытами их расцветали большие васильки. Борозда наполнялась золотым зерном, и крестьянин, ведя одной рукой плуг, другой черпал зерна и подбрасывал их высоко в воздух, так что они осыпали меня золотым дождем.
Жозе Мария Эса ди Кейруш
Сны Фидалго из Башни (перевод Н. Поляка)
Гонсало не любил этого предания о призраке, бродящем зимними ночами меж зубцов башни с собственной головой в руках. Он отошел от перил и прервал затянувшуюся летопись:
— Пора кончать, Видейринья, а? Уже четвертый час, просто срам. Да, вот что: в воскресенье Тито и Гоувейя обедают у меня в «Башне»; приходи и ты с гитарой и новыми куплетами, только не такими мрачными. Bona sera (Спокойной ночи). Что за чудная ночь!
Он бросил сигару, закрыл балконную дверь 'старого зала', сплошь увешанного портретами Рамиресов, которые он в детстве называл 'прадедушкины личики', и, проходя по коридору, все еще слышал вдали, в молчании полей, залитых лунным светом, песню о деяниях своих родичей:
Ах! Когда повел нас в битву Государь дон Себастьян, Юный паж его Рамирес И отважен был, и рьян…
Фидалго разделся, задул свечу и, торопливо перекрестившись, заснул. Но в ту ночь спальню заполнили видения; сон его был неспокоен и полон страхов. Андре Кавалейро и Жоан Гоувейя появились на стене, облеченные в кольчуги, верхом на ужасного вида жареных кефалях! Хитро перемигиваясь, они подкрались к нему и начали тыкать копьями в его беззащитный желудок, а он стонал и корчился на кровати. Потом на Калсадинью в Вилла-Кларе выехал грозный всадник — мертвый Рамирес (слышно было, как в латах скрежещут кости), и с ним король дон Афонсо II, скаливший волчьи клыки. Они схватили Гонсало и потащили в Навас-де-Толоса. Его волокли по каменному полу, а он упирался, звал на помощь тетю Розу, Грасинью, Тито. Но дон Афонсо так крепко двинул его в спину своей железной рукавицей, что он вылетел из таверны Гаго и очутился в Сьерра-Морене, на поле битвы, в гуще трепетавших знамен и блистающих доспехов. В тот же миг испанский кузен, Гомес Рамирес, магистр Калатравы, наклонился с вороного коня, ухватил Гонсало за чуб и выдрал последние волосы под оглушительный хохот всего сарацинского войска и всхлипывания тетки Лоуредо, которую несли на носилках четверо королей! Он был совсем разбит и измочален, когда сквозь ставни наконец забрезжил рассвет; ласточки щебетали под карнизом. Фидалго в исступлении сорвал с себя простыню, вскочил с кровати, распахнул балконную дверь и вдохнул полной грудью прохладу, тишину, аромат листвы, глубокий покой спящей усадьбы. Пить! Нестерпимо хотелось пить, губы ссохлись от жажды. Он вспомнил про знаменитую Fruit salt, прописанную доктором Маттосом, жадно схватил бутылочку и полуодетый побежал со всех ног в столовую; там, тяжело дыша, он развел две полные ложки порошка в минеральной воде Бика-Велья и разом проглотил весь стакан, над которым поднялась шипучая, щипавшая язык пена.
Ах, какая благодать! Какое облегчение! Сразу ослабев, он вернулся в спальню и крепко, долго спал: снилось ему, что он лежит в Африке, на лугу, под шелестящей пальмой и вдыхает пряный аромат невиданных цветов, которые росли среди лежавших навалом золотых самородков. Из этого рая его вырвал Бенто: когда пробило полдень, он забеспокоился, что 'сеньор доктор больно долго не просыпается'.
— Я провел прескверную ночь, Бенто! Привидения, побоища, скелеты, кошмары! Виновата яичница с колбасой. И огурцы… особенно огурцы! Выдумки этого чудака Тито. Но под утро я выпил Fruit salt и теперь чувствую себя отлично.
Великолепно! Я даже в состоянии работать. Принеси, пожалуйста, в библиотеку чашку зеленого чая, только покрепче… И сухариков.
По дороге домой мысли Гонсало неудержимо возвращались к доне Ане — к ее обольстительным плечам, к теплым ваннам, где она нежится и читает газету. В конце концов, какого черта! У доны Аны, добродетельной, надушенной, ослепительно красивой, вполне годной в жены, был только один недостаток, один неприятный изъян — мясник папаша. И еще — голос, так раздражавший его у Святого родника. Правда, Мендонса утверждает, что при более близком знакомстве она перестает ворковать, говорит проще, почти мягко… И вообще, со временем можно привыкнуть к самым отвратительным голосам — не замечает же он, к примеру, что Манузл Дуарте гнусавит. Нет! Настоящее темное пятно — папаша! Но, в конце концов, весь этот дурацкий род людской восходит к одному человеку. У кого из нас, среди миллионов предков, до самого Адама, не найдется хоть какого-нибудь мясника? Он сам, знатный из знатных, чей род дал начало не одной королевской династии, порывшись в прошлом, непременно где-нибудь да наткнется на мясника Рамиреса. Стоит ли мясник за твоими плечами или смутно виднеется сквозь века далеко в цепочке предков — все одно, мясник тут как тут, с топором, колодой и пятнами крови на потных руках!
Этот образ преследовал его до самой «Башни»; не ушел он и позже, когда у открытого окна Гон-сало курил сигару и слушал пенье птиц. Он лег в постель, глаза у него слипались, а мысли все обращались назад, в туманное прошлое Рамиресов, в дебри истории, на поиски мясника… Он перевалил уже за пределы вестготских владений, где царствовал с золотой державой в руке его бородатый предок Рецесвинт. Измученный, задыхающийся, он вырвался из обитаемых земель и углубился в дремучие леса, где еще слышалась поступь мастодонта. Там, под влажной сенью листвы, тоже водились Рамиресы; одни урча волокли куда-то убитых оленей и древесные стволы, другие выползали из дымных пещер и улыбались зубастой пастью невесть откуда взявшемуся потомку. Наконец в печальной тишине, на печальной равнине он увидел окутанное туманом озеро. На тинистом берегу, в камышах, сидело косматое, грязное чудовище и каменным топором рубило человечью тушу. Это был Рамирес. В сером небе парил черный ястреб.
Гонсало простер руку поверх государств и храмов и, указывая на руины святой Марии Кракедской, на прелестную, раздушенную дону Ану, возопил из приозерной мглы: 'Я нашел моего мясника!'
До поздней ночи Гонсало шагал по комнате и горько думал о том, что всегда, всю жизнь (чуть ли не со школьной скамьи!) он подвергался непрерывным унижениям. А ведь хотел он самых простых вещей, столь же естественных для всякого другого, как полет для птицы. Ему же раз за разом эти порывы приносили только ущерб, страданья и стыд! Вступая в жизнь, он встретил наперсника, брата, доверчиво привел его под мирный кров «Башни» — и что же? Мерзавец овладевает сердцем Грасиньи и самым оскорбительным образом покидает ее! Затем к нему приходит такое обычное, житейское желание — он хочет попытать счастья в политике… Но случай сталкивает его с тем же самым человеком, ныне находящимся у власти, которую он, Гонсало, так презирал и высмеивал все эти годы! Он открывает вновь обретенному другу двери 'Углового дома', доверяясь достоинству, честности, скромности своей сестры, — и что же? Она бросается в объятия изменнику без борьбы, в первый же раз, как остается с ним в укромной беседке! Наконец он задумал жениться на женщине, наделенной и красотой и богатством, — и тут же, сразу, является приятель и открывает ему глаза: 'Та, кого ты выбрал, Гонсало, — распутница, низкая блудница!' Конечно, нельзя сказать, что он любит эту женщину высокой, благородной любовью. Но он ради собственного комфорта решился отдать в ее прекрасные руки свою неверную судьбу; и снова на него неотвратимо обрушивается привычный, унизительный удар. Поистине, безжалостный рок не щадит его!
— И за что? — бормотал Гонсало, меланхолически раздеваясь. — Столько разочарований за такой недолгий срок… За что? Несчастный я, несчастный!
Он повалился в широкую постель, как в могилу, уткнулся в подушку и глубоко вздохнул от жалости к себе, беззащитному, обделенному судьбой. Вспомнился ему кичливый куплет Видейриньи, который и сегодня тот пел под гитару:
Род Рамиресов великий,