Мало того, что слышно, как скелет замурованного ландскнехта стукается о стенку лбом, локтями и коленями.
Мало того, что мой прадед выступает во весь рост из своей трухлявой рамы и окунает латную рукавицу в кропильницу со святой водой.
А тут еще Скарбо вонзается зубами мне в шею и, думая залечить кровоточащую рану, запускает в нее свой железный палец, докрасна раскаленный в очаге.
— Помрешь ли осужденным или сподобившись отпущения грехов, — шептал мне в ту ночь на ухо Скарбо, — вместо савана получишь ты паутину, а паука я закопаю вместе с тобою!
— Ах, пусть у меня будет вместо савана хоть осиновый листок, чтобы меня убаюкивало в нем дыхание озера, — ответил я, а глаза у меня были совсем красные от долгих слез.
— Нет, — издевался насмешливый карлик, — ты станешь пищей жука-карапузика, что охотится по вечерам за мошкарой, ослепленной заходящим солнцем!
— Неужели тебе хочется, — взмолился я сквозь слезы, — неужели тебе хочется, чтобы кровь мою высосал тарантул со слоновьим хоботом?
— Так утешься же, — заключил он, — вместо савана у тебя будут полоски змеиной кожи с золотыми блестками, и я запеленаю тебя в них, как мумию.
А из мрачного склепа святого Бениня, куда я поставлю тебя, прислонив к стене, ты на досуге вдоволь наслушаешься, как плачут младенцы в преддвериях рая.
Луна расчесывала свои кудри гребешком из черного дерева, осыпая холмы, долины и леса целым дождем светлячков.
Гном Скарбо, сокровища которого неисчислимы, под скрип флюгера разбрасывал у меня на крыше дукаты и флорины; монеты мерно подпрыгивали, и фальшивыми уже была усеяна вся улица.
Как ухмыльнулся при этом зрелище дурачок, который каждую ночь бродит по безлюдному городу, обратив один глаз на луну! А другой-то у него выколот!
— Плевать мне на луну, — ворчал он, подбирая дьявольские кругляки, — куплю себе позорный столб и буду возле него греться на солнышке.
А луна по-прежнему сияла в небесах; теперь она укладывалась спать, а у меня в подвале Скарбо тайком чеканил на станке дукаты и флорины.
Тем временем заблудившаяся в ночных потемках улитка, выпустив два рожка, искала дорогу на сверкающих стеклах моего окна.
Я поймал, сидя в постели, бабочку, притаившуюся за темным пологом; ее породили то ли луч лунного света, то ли капелька росы.
Трепещущая крошка, стараясь высвободить крылышки из моих пальцев, откупалась от меня благоуханием!
Вдруг скиталица улетела, оставив у меня на коленях — о мерзость! — отвратительную, чудовищную личинку с человечьей головой!
'Где душа твоя, я ее оседлаю! — Душа моя — кобылка, охромевшая от дневных трудов; теперь она отдыхает на золотистой подстилке сновидений'.
А душа моя в ужасе понеслась сквозь синеватую паутину сумерек, поверх темных горизонтов, изрезанных темными колокольнями готических церквей.
Карлик же, вцепившись в ржущую беглянку, катался в ее белой гриве, как веретено в пучке кудели.
О как сладостно ночью, когда на колокольне бьют часы, любоваться луной, у которой нос вроде медного гроша!
Двое прокаженных стенали у меня под окном, пес выл на перекрестке, а в очаге что-то еле слышно вещал сверчок.
Но вскоре слух мой перестал улавливать что-либо кроме глубокого безмолвия. Услышав, как Жакмар колотит жену, прокаженные укрылись в своих конурах.
При виде стражников с копьями, одуревших от дождя и продрогших на ветру, пес в испуге убежал в переулок.
А сверчок уснул, едва только последняя искорка погасила свой последний огонек в золе очага.
Мне же казалось — такая уж причудница лихорадка, — что луна, набелив лицо, показывает мне язык, высунутый как у висельника.
Двенадцать колдунов водили хоровод под большим колоколом храма святого Иоанна. Они один за другим накликали грозу, и я, зарывшись в постель, с ужасом слышал двенадцать голосов, один за другим доносившихся до меня сквозь тьму.
Тут месяц поспешил скрыться за тучей, и дождь с перемежавшимися молниями и порывами ветра забарабанил по моему окну, в то время как флюгера курлыкали, словно журавли, застигнутые в лесу ненастьем.
У моей лютни, висевшей на стене, лопнула струна; щегол в клетке стал бить крылышками; какой-то любознательный дух перевернул страницу 'Романа о Розе', дремавшего на моем письменном столе.
Вдруг над храмом святого Иоанна сверкнула молния. Кудесники рухнули, сраженные насмерть, и я издали увидел, как их колдовские книги, подобно факелу, вспыхнули в темной колокольне.
От этого жуткого отблеска, словно исходящего из чистилища и ада, стены готического храма стали алыми, в то время как соседние дома погрузились в тень огромной статуи святого Иоанна.
Флюгера перестали вертеться; месяц разогнал жемчужно-серые облака, дождь теперь лишь капля за каплей стекал с крыш, а ветерок, распахнув неплотно затворенное окно, бросил мне на подушку сорванные грозой лепестки жасмина.
Спускалась ночь. Сначала то был — как видел, так и рассказываю — монастырь, на стенах коего играл лунный свет, лес, изборожденный извилистыми тропками, и Моримой(Площадь в Дижоне, где с незапамятных времен совершались казни), кишевший плащами и шапками.
Затем то был — как слыхал, так и рассказываю — погребальный колокольный звон, и ему вторили скорбные рыдания, доносившиеся из одной из келий, жалобные вопли и свирепый хохот, от которых на деревьях трепетали все листочки, и молитвенные напевы черных кающихся, провожавших какого-то