Ему не сразу далась эта нелегкая наука видеть вещи не такими, какими их видят все, называть их не своими именами, а провольно приписывать им совершенно иные свойства и качества. Сначала он не столько заботился о том, чтобы развить свою сметливость и воображение, сколько о том, чтобы угодить учителю. Но, когда он узнал его поближе, каверзные вопросы Рабинера уже не язвили душу, а чудачества старика не казались праздной игрой, тщетным и натужным желанием приукрасить унылые портновские будни, а воспринимались чуть ли не как образ жни.
– Каждый человек, – поучал его Рабинер, – должен сотворить свой, не видимый для других Иначе он рискует превратить реальный мир, в котором мы живем, либо в конуру, либо в стойло. Посадили на цепь, золотую ли, ржавую ли, – и сиди до скончания века. Загнали в хлев – жуй свое сено, пока тебя на бойню не погнали.
– Нередко Шаины рассуждения приводили Шлеймке в замешательство, но чем дальше, тем больше он привязывался к Рабинеру, тем охотней втягивался не только в работу, но и в его странные игры.
Рыжая Роха не могла нарадоваться успехам сына: ведь сам Рабинер предрекал ему блестящее будущее.
Все шло как нельзя лучше. Растроганная похвалами сапожничиха старалась отблагодарить Рабинера – приглашала бирюка к себе на праздники, варила для него варенье крыжовника и малины, приходила к нему в берлогу мыть окна и полы, уговаривала знакомых вдов в синагоге и повитуху Мину выйти за него замуж, не раз набивалась в сватьи. Но однажды, прождав сына до полуночи, так осерчала на Шаю, что готова была тут же забрать от него своего Шлейме.
– Он что, тебя и по ночам учит? – устроила сыну допрос Рыжая Роха.
– Нет, – сказал сын.
– Почему же ты ночевать не пришел?
– Я же тебе говорил: если не приду, не волнуйся…
– У Шаи что – другие, чем тут, дома, сны снятся? – кипятилась Рыжая Роха. – Дочь барона Ротшильда? Хупа золота? Миллионное приданое? Особняк в Париже?
– Причем тут Ротшильд? Реб Шая рассказывал о себе… о Белостоке… о погроме… о своих погибших блких… о том, как спасся… спрятался в костеле за алтарем… как потом бродяжничал, пока Польши до нас, до Йонавы, не добрался.
– О погроме рассказывал? – усмехнулась Рыжая Роха. – В другой раз я тебе, Шлеймке, устрою такой погром, что ты от меня ни за каким алтарем ни в одном костеле не спрячешься!
– Но я же тебе говорил! Вспомни!.. Потом еще реб Шая на скрипке играл…
– На скрипке? – опешила сапожничиха. – К кому тебя в ученье отдали – к портному или к скрипачу?
– К портному. Но…
– Реб Шая больше ни на чем не играет?
– Ни на чем. А что?
– Ничего. Вырастешь – узнаешь… Он сам тебе предложил остаться?
– Да. А что?
– «А что, а что?» – возмутилась Рыжая Роха. – Ты слышал, Довид? – обратилась она к склонившемуся над колодкой мужу. – Шая предложил нашему сыну оставаться на Вишневой круглые сутки?
– Ну и что? – встрепенулся Довид.
– Господи! – возопила сапожничиха.
От невнятных объяснений Шлейме и отстраненности Довида, для которого чей-то поношенный ботинок был дороже ее спокойствия, она просто пришла в ярость.
– Если ты и дальше будешь так, – прохрипела Рыжая Роха, – заберем тебя от Рабинера и отдадим Биргеру. Пусть твой учитель Шая не строит себя орла, Исроэл Биргер тоже с крыльями, пусть не с такими, как у Шаи, но и у рыночного воробья можно научиться летать… не только в дерьме копаться…
Научиться-то можно, но высоко ли взлетишь, подумал про себя Шлейме, но промолчал.
Он знал: матери и без того несладко. Скоро навсегда покинет дом сестра
– погонщица мух Лея, да что там покинет – уедет за тридевять земель! – бедняжке совсем задурил голову маляр Рахмиэл – жених Утян: в Америку, мол, в Америку! Там на полях не ромашки растут, а доллары пачками на ветру колышутся, а в городах, в какой дом ни войди, каждая стена не обоями обклеена, а банкнотами. Срывай сколько заблагорассудится, если ты не ротозей и не пентюх.
Рыжую Роху раздражали не только вкус и выбор Леи, но и сборы, проходившие в непонятной спешке, словно ба гормя горела. Шлеймке не хотелось сердить маму – несмотря на все свои клятвы и заверения, что «лавка закрыта», она, видно, снова понесла, но и уходить от своего учителя к рыночному воробью Биргеру он не собирался. Разве сравнишь Шаю с Исроэлом? Орел все-таки в поднебесье летает, а воробышек в дерьме роется, стараясь оттуда овсяное зернышко выклевать.
– Ладно, – пообещал он Рыжей Рохе. – Больше я там ночевать не буду.
Берлога Рабинера, конечно, была куда просторней, чем тесная комната в их бе. У Шаи Шлеймке спал на мягком диване, обитом выцветшим плюшем, а дома вся орава – четыре брата и две сестры – умещалась на одной кровати. Да и кроватью ее нельзя было назвать. То был сколоченный струганых досок настил, державшийся на отесанных сосновых пнях, окрашенных масляной краской в цвет спелой малины. Настил ржаво и зловеще скрипел в ночной тишине, как деревья в летнюю грозу. Шлеймке спал рядом с Леей, и, бывало, пока сон не зашивал веки, лежал, прислушиваясь к ее теплому дыханию, смотрел, как в летних, почти прозрачных сумерках – под откинутого одеяла белеют ее всхолмленные груди с двумя юминками на вершине, и странное, постыдное волнение охватывало его от собственного любопытства, от невольной слежки, от греховного желания притронуться к холмикам, белеющим в темноте, и кончиком языка лнуть каждую юминку.
Скоро Лея уедет, ее место опустеет, и только от смятой подушки, как от пустой банки – под меда, будет пахнуть не то липами, под которыми она когда-то пасла его, гусенка-двухлетку; не то увядшими веночками, которые плела луговых трав и по-царски украшала его кучерявую голову.
– Не задали тебе дома взбучки? – спросил проницательный Шая у своего ученика.
– Мама испугалась… Я говорил ей, что могу остаться, но она забыла…
– ответил Шлейме.
– Все мамы живут в страхе, – сказал Рабинер и, как бы желая оградить ученика от неприятных объяснений, добавил: – С сегодняшнего дня я решил положить тебе небольшое жалованье.
Он сунул руку в карман, влек оттуда замшевый кошелек с деньгами и протянул моему отцу банкнот.
– Я тобой доволен. Ты парень способный и старательный… Деньги – не самый лучший способ вознаградить человека, но пока самый убедительный и приятный. На, возьми… За три месяца вперед. Купи своей пугливой маме какой-нибудь подарок. Я много-много лет тому назад сделал то же самое… купил своей маме хрустальную вазу…
– Маме потом… Сперва куплю сестре… – сказал мой отец.
Жалованье было небольшое, но явно льстило его самолюбию.
– Обычно сестре преподносят потом, – удивился Раб
– Она уезжает.
– Куда?
– В Америку… Так пожелал ее жених Рахмиэл, маляр Утян. Он говорит, что настоящие деньги растут только в Америке, а тут, у нас в Литве, только брюква да картошка растут, да и то урожай – не каждый год…
– Ничего не поделаешь, – вздохнул Шая, взявшись за шитье. – Еврей, что ветер: какой цепью его ни приковывай, как ни запирай, на одном месте его никто и ничто не удержит. Даже смерть.
Но в ту пору Шлейме задумывался о чем угодно, только не о смерти.
Вслед за Шаей он принялся обметывать н чьей-то штанины. Иголка грачиной лапкой царапала сукно, и это тихое, мышиное царапанье, это сладостное ощущение самостоятельности, умноженное похвалой учителя и первой в жни получкой, уводило Шлейме куда-то далеко-далеко от холостяцкого жилища Рабинера, от неминуемой разлуки с Леей, от задавленной заботами матери, плодоносящей каждый год, как яблоня соседа Аугустинаса, с той только разницей, что Рыжая Роха даже стремительной и яростной весной не расцветала.
– Схожу к Перскому и выберу для нее красивый гребень.