я долго видел её: и пока мы рулили, выходя на полосу, и когда взлетели, ложась на разворот, — печальная крошечная фигурка на краю огромного поля.
Извлекли венки. Магнолии, астры, лилии, розы, садовые ромашки — и все в еловых лапах. Я оглядел строй из пяти венков и выбрал для отца, венок был не таким большим, но более густым и крепким. Роберт протянул мне визитную карточку и пятьдесят франков.
— Зачем это? — удивился я.
— Счёт из магазина и сдача, — пояснил Иван. — Возьми эти франки, а то он обидится.
Я прочитал на карточке: Густав ван Шор, Эвай. Цветы из Эвая. А Жермен из Эвая не приехала. Хоть не было к тому никаких доказательств, я инстинктивно чувствовал, что она избегает меня.
Присев на корточки, Роберт принялся прилаживать ленты. Я дал ему свою, от экипажа: «Бельгийским и русским партизанам, павшим в боях с фашистами, — от советских лётчиков».
Подошёл президент. Иван перевёл надпись на ленте. Президент с чувством пожал мою руку.
— Бельгийская и советская дружба должна процветать изо всех сил наших народов, — перевёл Иван провозглашённый президентом лозунг на свой русский язык. — Он спрашивает, есть ли у тебя ленты для твоего отца Бориса?
Я достал из папки и развернул материнский свёрток. Там было две ленты. «Лейтенанту Борису Маслову — от ветеранов 263-го авиаполка ДД», — вон, оказывается, какую ленту мать соорудила, недаром она последние недели куда-то ездила, созванивалась по междугородным линиям. Другая лента была короче и лаконичней — «От жены и сына».
Иван перевёл и эти надписи. Президент поднёс к губам розовый платочек.
— Он расскажет об этих лентах всем своим патриотам, — с выражением сообщил Иван.
А народ подходил и подходил, вся дорога за поляной была заставлена машинами. Пришёл автобус из Льежа. Людей было ещё больше, чем позавчера, на собрании, я многих узнавал, то и дело приходилось отвечать на приветствия.
У машины стоит мужчина с пустым рукавом. Шарлотта и Луи разговаривают с коренастым толстяком, у того чёрная повязка на глазу. К другой машине прислонены чьи-то костыли. Четвёртый стоит, держа на весу скрюченную руку. Эти люди приехали сюда не ради пустой формальности или приятного времяпрепровождения, они пришли сюда потому, что война была святым делом их жизни, может, среди них и такие есть, у кого, кроме этой войны, ничего на свете не осталось. Они вместе бились с врагом, но одни из них лежат теперь под белым заломленным крестом, а другие стоят, смотрят на этот крест и вспоминают, как погибали те, лежащие под крестом. На лицах живых улыбки, и глаза просветлены заботами жизни, в петлицах ордена или цветные ленточки взамен их, а там, под заломленным крестом, все безлико, недвижно и стыло, там мрак и покой. Кресты, монументы — они стоят уже почти четверть века. Для меня это — вся моя жизнь, а для заломленных крестов — лишь мгновенье их вечного существования на земле. Им безразлично: жара или снег, здесь ли мы или нет нас.
Но мы пришли тем не менее.
— Нам пора, — сказал президент Поль Батист, трогая меня за руку.
Толпа сгустилась, образовав широкую дугу перед белым крестом. Я оказался в центре этого полукруга рядом с Полем Батистом. Слева от могилы возникли трубач и два знаменосца. Полотнище партизанского знамени было старым и выцветшим, бахрома обтрепалась, эмблема поблекла. Другой знаменосец держал под углом трехцветное бельгийское знамя. Никто не распоряжался ими, все совершалось само собой. Каждый занял своё место и приготовился.
И нам никто не сказал ни слова. Я даже не заметил, как венок оказался перед нами, лишь почувствовал под рукой колкость еловой лапы.
Пронзительно запела труба. Президент посмотрел на меня отрешённым взглядом. Я понял его. Мы приподняли венок и пошли вперёд полушагом. И крылья дуги медленно двинулись за нами, смыкаясь вокруг могилы.
А труба все пела, надрывно и тонко. Десятки подошв шелестели по гравию, наполняя поляну тревожным шорохом. Я сжал шершавую крепь венка, еловые иглы кололи запястье, но я лишь крепче палку сжимал, словно боялся, что она выскользнет. Серые камни и белый крест маячили перед глазами расплывшимся пятном. Холодный комок подкатил к горлу, и я с усилием проглотил его.
Шуршащие крылья дуги замерли. Мы отделились от толпы, чтобы сделать ещё несколько шагов, оставшихся до креста. Венок тяжелел, иглы делались острее. Перед камнями мы, не сговариваясь, повернулись лицом к живым и опустили венок на землю. Президент нагнулся, поправил подставку. Труба наконец замолчала. Знаменосцы перешли и, приспустив полотнища, стали по обе стороны от нас. Поль Батист развернул жёлтый свиток, который каким-то образом оказался в его руках.
— Арман Колар, Бельжик! — выкрикнул он ломким голосом.
И голос слева от меня горестно ответил:
— Мор пур ля патри!
Я скосил глаза. Президенту отвечал Рамель, седой секретарь секции, стоящий под знаменем. Голос его звучал глухо и мощно.
— Милан Петрович, Югослави! — продолжал президент.
— Мор пур ля патри! — отозвался горестный голос.
Я понял, что означают эти слова, на сердце стало тяжко и тоскливо.
— Александр Шаров, Юньон Совьетик! — взывал президент, глядя в свиток тем же отрешённым взглядом.
— Мор пур ля патри, — глухо откликнулся голос, казалось, он исходит из земной глуби.
— Погиб за родину, — почти непроизвольно повторил я про себя.
Поль Батист чуть не сбился, выкликая следующее имя. Оказалось, я вслух произнёс, сам не заметил, но недостаточно громко, чтобы все услыхали. Поль Батист не взглянул на меня, не пошевельнулся, ничем не выдал, что услышал, но всё-таки сделал паузу, давая тем самым понять, что принимает меня.
— Роже Путц, Гран Дюше дё Люксембург!
— Мор пур ля патри!
— Погиб за родину! — выкрикнул я, набирая голос.
Теперь уже все услышали, даже глухой секретарь, но никто не сделал движения, просто строй безмолвно расступился на мгновенье и тут же вновь сомкнулся: я вступил. Ноги мои затекли на восьмом или девятом имени, руки одеревенели, в висках стучало, но я упрямо твердил, стоя в строю: «Погиб за родину, погиб за родину». А мне отвечало глухое эхо: «Мор пур ля патри», словно мы старались докричаться друг до друга на том немыслимом расстоянии, что разделяло нас и тех, которые лежали под заломленным крестом. И при каждом новом имени перед глазами вставала неясная тень, то ли со спины, то ли с груди, не разобрать. Тень пыталась повернуться ко мне, но лица не различить; нет на нём ни глаз, ни выражения. Тени скользили в размытом пятне, и при каждом выклике рядом с прежними возникали новые:
— Иозеф Бозан! Полонь!
— Николай Носенко! Юньон Совьетик!
— Мишель Реклю, Бельжик!
— Жюль Бертран, Бельжик!
— Погиб за родину! Мор пур ля патри!
Сто двадцать девять имён, много это или мало? Это бессчётно, и у строя размытых теней нет ни конца ни края. И лица живых размазаны туманом, в руках белеют платки, и старые боевые знамёна сиротски склонились к земле, в которой лежали те, к кому безответно взывали наши голоса.
— Погиб за родину! — обессиленно повторил я в последний раз и переставил затёкшие ноги.
Президент свернул скорбный свиток.
— Теперь мы должны сфотографироваться на память, — сказал он будничным, хоть и осевшим голосом.
В толпе возникло облегчённое движение, послышались робкие голоса, восклицания. Живые торопились к мёртвым камням. Президент стал рядом, взял мою руку. За плечом раздался возбуждённый голос:
— Это было прекрасно, Виктор Борисович, вы так хорошо смотрелись. А какие прелестные цветы! Спасибо вам, что вы пригласили меня сюда, я была вчера в комитете, мне все про вас рассказали. Все восхищены вашим благородным поступком. Тот поляк тоже поступил благородно, но вы оказались ещё