прижавшись ко мне щекой, и тоненькая её фигурка, застывшая в проёме двери, так и стоит перед глазами. Нерасторжимы эти нити, а дорога стремится вдаль, мотор укачивает, и голова сама собой опускается на грудь. В транзисторе — шансонье, мне снится французская речь, стремительная, порывистая, открытая. Яркогласные звуки её как-то по-особому протекают сквозь гортань и вылетают в мир торжествующе и ясно. И рождается речь. Все в ней расчленено, и все слитно как песня. А это и есть песня, которую поют сто миллионов певцов.
Машину тряхнуло на переезде, но Антуан почти не сбросил газ, и мы проскочили по стыкам так, что я подпрыгнул.
— Куда спешишь, о Антуан? — со смехом произнёс я. — Скажи мне что-нибудь хорошее.
— Же т'эм, Виктор, — сказал Антуан. — А ты скажи мне это по-русски.
— Я люблю тебя, Антуан. Но зачем мы так несёмся? Только начало пятого.
— Ты не знаешь наших бельгийцев. Они уже варят кофе.
Впереди маячили два красных огонька. Антуан азартно прибавил газ, красные огоньки притянулись к нам, отпечатался в свете фар голубоватый кузов, мелькнуло заспанное лицо над рулём, а впереди тут же зажглись два новых красных огонька, и мы припустили за ними.
Небо за спиной постепенно голубело и прояснялось, звезды гасли над горизонтом, а вместо них зажигались огни на земле: окна домов, фары машин. Сложенная гармошкой карта лежала на моих коленях, и по ближайшему указателю я определил: до Брюсселя 25 километров . А Брюссель это уже полдороги, за ним — Гент и Кнокке.
Проскочили тесный городок, сумеречно проступающий из тьмы, и вот уж под нами брюссельская автострада. Дорога была ещё бессолнечной, но уже ясно проглядывалась до горизонта, и редкие рощицы неспешно отползали назад.
Настаёт новый день. Что же мы узнаем в нём? Я углубился в свои мысли и не заметил, как Антуан выскочил на виадук, пошёл по виражу на разворот — раскрылось солнце, зацепившееся нижним краем за дальний лесок. Со всех сторон сбегались к кольцевой дороге ранние пташки, с каждым километром их становилось все больше, но пока они не слились в сплошной поток и двигались каждая по своей воле.
А вот и развязка на Гент и Остенде. Проскакиваем её понизу, ложимся в правый вираж. Боже, что там творится, машины уже не идут, а ползут, за многими катятся трейлеры, отчего машина сразу становится неповоротливой и медлительной. Пришлось притормозить на выезде и торчать перед этим потоком, пока добрый водитель не сделал приглашающего жеста, уступая дорогу. Мы влились в это стадо, и поплелись в нём. На путепроводе стоял взмокший полицейский в чёрной шинели. Но что он мог — один на один с этим стадом.
— О ля-ля! — сказал Антуан, прижимаясь к обочине, и сразу же за путепроводом выскочил из стада.
— Хочешь ещё кофейку? — удивился я.
Антуан не ответил. Мы скатились вниз на кольцевую автостраду, промчались под путепроводом — и снова на правый вираж, к тому полицейскому, который стоял на верхней дороге. Перед нами была чистая полоса и вела она в Брюссель. А стадо плелось навстречу.
— Через час встречную дорогу перекроют, — сказал Антуан, — хорошо, что мы проскочили.
Мы снова спустились на кольцевую и, вернувшись по восьмёрке к исходной точке, благополучно миновали развязку на Гент и Остенде.
— Поедем на Дендермон, — пояснил Антуан.
Я посмотрел на карту: дорога на Дендермон не имела отчётливого направления к морю и пролегала примерно в середине между Гентом и Антверпеном. Но, увы, хитрость Антуана не удалась: и эта дорога оказалась забитой машинами, хоть и не столь плотно.
Но не таков Антуан, чтобы терпеть эту стадность. На первом же съезде он выбросил машину из потока, и мы пошли крутить по просёлкам. Мы бросались то вправо, то влево, поворачивали под прямым углом и даже назад, как яхта на встречном галсе. Просёлки были пусты в этот ранний час, и все машины, которые попадались нам по пути, спешили навстречу — к стаду. Антуан жал изо всех сил, я уже не мог уследить за всеми причудливыми его бросками, потому что не все дороги были отмечены на карте, но Антуан ни разу не сбился, не дал ни одного предупреждающего сигнала, ни разу не попал на такую дорогу, которая не имела бы продолжения. Мы обогнули Дендермон с севера, а Гент, наоборот, с юга. Три раза проносились по путепроводам под теми самыми автострадами, по которым полз, тащился, влачился, а то и просто стоял поток машин и тогда Антуан весело издевался над земляками.
Брюгге остался западнее. Мы шли вдоль голландской границы, и тут я поймал указатель. Голубая стрелка указывала: «Кнокке — 12 километров». И перед нами стлалась чистая полоса.
— Салют, Антуан! — торжествующе засмеялся я. — Сегодня утром ты перехитрил миллион бельгийцев. Будь в моей власти, я бы присвоил тебе звание штурмана высшего класса.
Антуан не ответил, прижался к обочине, откинулся на сиденье и закрыл глаза. Я глянул на спидометр. От Ромушана до Кнокке по указателю карты двести сорок один километр, а спидометр накрутил триста девяносто пять.
Обратная стрелка указывала на Гент и Антверпен. Я давно уж заметил, что эти дороги проложены для дураков: стрелки ведут их по кратчайшим расстояниям, подсказывают, разжёвывают, наставляют. На всех перекрёстках щиты со схемами и стрелки, стрелки. Следуйте по стрелкам — и вы приедете. Антуан пошёл против стрелок — и мы обогнали всех. На часах было десять минут восьмого.
Я вышел из машины, постучал по скатам, припустился вперёд по дороге. Одинокий «фольксваген», весело гуднув, обогнал меня: там тоже сидел не дурак, на плече у него дремала подружка.
Я вернулся к машине. Транзистор, который я забыл выключить, меланхолично выбалтывал синкопы. Я потянулся к кнопке, но Антуан приподнял руку: не надо. Над дорогой поплыл голос Пиаф:
Голос рождался из глуби, то ниспадал, то взмывал ввысь. Он растекался над утренней землёй, наполняя её своей страстью.
— Завтра настало, — сказал Антуан, не открывая глаз и дремотно улыбаясь. — Достань-ка фотографию братьев Ронсо.
Я извлёк из папки фотографию.
— Переверни её, — продолжал он с той же улыбкой, — что там написано? Мише… и буквы «л» не хватает. Но это не так. Пьер Дамере был прав, он не соврал старому Гастону. И Тереза сказала нам правду. Она не вспомнила клички дяди, зато теперь я могу сказать её. Мишель никогда не был Мишелем. Он всегда был миш.
— Ещё один ребус? — я засмеялся и полез за словарём.
— Миш — это миш, — сказал Антуан. Наконец-то он открыл глаза, лукавство светилось в них.
Но и я уже разобрался со словарём: миш — это Буханка, и кличка у Пьера, верно, появилась ещё в детстве или со школы, коль Густав Ронсо упомянул её ещё до войны. Буханка пришёл в особый отряд со своей кличкой, он говорил русским: «я — Миш», зовите меня «Миш», но те переиначили кличку на русский лад. Так появился Мишель: это и стало его новой кличкой. Значит, Мишель никогда не был и Щёголем: он всегда оставался Пьером Дамере по кличке «Мишель». Братья не были родными, они жили отдельно, а во время войны дороги их и вовсе разошлись: один стал «кабаном», другой сделался рексистом, и не было у Мишеля мотива мстить за убитого предателя. Вот и Альфред написал в синей тетради: «Буханка не виноват». Но только сейчас я узнал, как возникла эта кличка, — и распалось задуманное тождество. Старый Гастон выстроил стройную цепь, но он добросовестно заблуждался. Фазаны подвели старика Гастона, всего два фазана. Буханка забрал у Гастона двух фазанов, чтобы накормить товарищей. На этих фазанах и попался в ловушку Гастон, извечная крестьянская психология…
А Пиаф продолжала в ликующей надежде:
— Ну что ж, Антуан, — сказал я. — Вот тебе и ответ на твой вопрос о ноже. Луи был прав, ругая меня за то, что я взял чужой нож. Я предполагал, что этот нож вовсе не