Январь стоял сырой. Между театрами Марцелла и Бальба по великолепному портику Октавии прохаживались, болтая, молодые римляне и римлянки.
После трехлетнего отсутствия Луций шел по портику, привлекая всеобщее внимание. Он приветствовал знакомых женщин, здоровался с мужчинами, но волнение и тревога мешали ему остановиться с кем бы то ни было и поговорить. За недостроенным театром Помпея тянулся старый стадион, еще времен Пунических войн. Им больше не пользовались для общественных целей, потому что деревянные его строения покосились от времени, и римская беднота растаскивала их на дрова. Однако само поле стадиона было все еще превосходно. Сотня рабов поддерживала его в хорошем состоянии, чтобы молодые патриции могли здесь упражняться. Луций назвал стражнику у ворот свое имя и вошел.
Наследник императора, Калигула, частый гость этих дружеских состязаний, сам страстный наездник и поэтому не желает, чтобы цвета четырех квадриг защищали рабы или вольноотпущенники. Он желает видеть на колесницах знатных юношей. Слава ему за это!
У старта стояли наготове четыре квадриги, рабы-конюхи держали лошадей под уздцы. Группа молодых патрициев заметила Луция, едва он вошел в ворота. Они поспешили навстречу ему с торопливостью, неприличной для патрициев, желая показать, как он им дорог.
Вслух они выражали изумление, а под улыбками прятали завистливую усмешку.
– Ты точно отлит из бронзы! Великолепно! (А кожа-то у него красная, как у мясника!) – Волосы как золото! (Ну и прическа!) – Руки как у Атласа, поддерживающего Землю! (Удивительно, что грязи нет под ногтями!) Они говорят, кричат, перебивая друг друга. Но ни слова о Сирии, об успехах Луция на Востоке, о его победах, о которых сегодня говорит весь Рим. Это-то и вызывает у них особое раздражение.
– Мы ждем тебя, Луций, – произнес молодой человек, с волосами цвета эбена, стройный, элегантный, он был центром кружка патрициев, – нам известно, что задержало тебя: женщина. Мы прощаем тебя лишь потому, что ты постился три года.
Его прервал смех.
– Луций и пост? Что это пришло тебе в голову, Прим?
Прим Бибиен поднял руку и продолжал:
– Дайте мне договорить! Я ведь не сказал, что пост его был абсолютно строг! Но римские красавицы были ему недоступны.
Кое-кто зааплодировал: наш Прим не скроет в себе поэта.
Прим Элий Бибиен был – на что указывало и его имя[30] – первородный сын влиятельного сенатора и давний приятель Луция. Он питал уважение к семье Сервия. Там не гнались за наживой так, как делал это отец Прима, который через подставное лицо – своего вольноотпущенника – загребал миллионы на строительстве государственных дорог, домов в Затиберье, храмов и клоак. Прим был недоволен, что отец наживает и копит деньги способом, недостойным патриция, – торговлей и предпринимательством. Старая римская «virtus»[31], пусть незначительная числом и уже довольно обветшавшая, незапятнанность репутации ставила превыше всего, это-то и не давало покоя Приму, порождая в его душе чувство неполноценности, зависть к Луцию. Все это он прикрывал иронией. И стихи, которые плодил Прим, были полны сарказма, правда, нацелены они были против мелочей и трусливо обходили настоящие пороки.
– Мы оседлали и запрягли для тебя лошадь, дорогой мой. Пока ты наслаждался поцелуями своей Торкваты, мы подвезли твою колесницу к самому старту, – язвительно улыбался Прим, – надеюсь, что в состязании ты выступишь сам.
– Не называй упражнения состязанием, – сказал Луций, пропустив насмешку мимо ушей. – Это все равно что игры на Марсовом поле называть сражением. Когда начнем?
– Вот только тебе принесут перевязь. Ты знаешь, счастливец, как в этом году решил жребий? Ты будешь защищать зеленый – цвет Калигулы! Мы тебе до того завидуем, что и сами позеленели.
Луций не знал, радоваться ли ему или огорчаться. Я должен биться за императорского ублюдка? Они, видно, нарочно разыграли все это? Им ведь известно, как ненавидит меня Калигула, особенно во время игр.
Но если я выиграю состязание, значит, выиграет цвет Калигулы. Возможно, это заставит его забыть старую вражду?
– Жаль, что Калигула… – со вздохом произнес Юлий, сын сенатора Гатерия Агриппы, опоясанный красной лентой.
– Что с Калигулой? – повернулись к нему все молодые люди.
– Жаль, что его нет в Риме, – ловко вывернулся Агриппа.
Луций перепоясался лентой цвета горной зелени. Цвет Калигулы. Цвет моря. Цвет глаз Валерии.
Сверху, с нижней ступени разрушенного амфитеатра, раздался звонкий голос:
– Вы, избранные судьи, не судите ныне по внешности человека. Взгляните на мозолистые руки, на покрытое угольной копотью лицо, на плебейскую шапку, под которой в беспорядке спутаны волосы. Проникните в душу его.
Пусть он раб в прошлом, а теперь вольноотпущенник и всего лишь грузчик на пристани, но он такой же человек, как и мы…
Луций удивленно посмотрел на оратора. Прим рассмеялся:
– Деций Котта пытается подражать Сенеке. Ах, Луций, ты не поверишь, до чего поднялся в цене Сенека. То, что говорит Сенека, мало-помалу становится одним из законов Двенадцати таблиц. Я не лгу, клянусь бородой Юпитера. И все наперебой пытаются подражать его красноречию. Я, впрочем, тоже, мой милый. Но он восхитителен. Недавно в базилике Юлия он защищал перед судебной комиссией одного грузчика с Эмпория. Всадник Цельс, богач с Эсквилина, – знаешь его? – обвинил грузчика в том, что тот украл у него во дворце золотой светильник. Надо было слышать Сенеку. Он так выгораживал этого грузчика, что ему чуть было не предложили квестуру. Деций во время суда записывал речь Сенеки и вот теперь упражняется. Да только куда ему, бедняжке. Я написал стихи об этой речи Сенеки: