ей. — Пора уже… Иди в свой угол…»
Как будто подчинившись, Дуся вдруг поднялась, но не ушла, а пересела ближе к Рыжовой.
— Как Москва выглядит? — спросила она.
— Изменилась Москва, — сухо ответила Маша.
— Разрушений много?
— Нет, особенно не заметно… — Вспомнив о Москве, девушка смягчилась. — Совсем другая стала Москва. Не видно нигде былых витрин — заколочены досками, заложены мешками с песком. На Ленинградском шоссе баррикады стоят, рогатки.
— На Ленинградском шоссе?! — испуганно переспросила Клава.
— Университет очень пострадал… Помнишь, Аня, мы с тобой в садике там сидели, студенткам завидовали?..
— В с-седьмом классе когда учились…
— Ну да, семилетку кончали… Нет больше ни садика, ни решетки. А манеж напротив весь в оспе от осколков.
— Так, — сурово сказала Дуся.
— Людей стало меньше на улицах, — продолжала Маша. — Дома стоят неприветливые… По ночам огонька нигде не увидишь. Как будто к бою все приготовилось. Только радио весело гремит.
Она на секунду задумалась и вдруг мечтательно улыбнулась.
— Красавица Москва! Как я прощалась с нею! Целый день ходила по знакомым улицам, смотрела… На метро до Сокольников проехала.
Маша вздохнула негрустно от полноты ощущений. Ибо никогда раньше, кажется, ей так не нравился город, в котором она родилась, жила, училась. Самая суровость нового облика столицы заставляла девушку сильнее почувствовать свою любовь к ней.
— Ну, чего немцам надо было, чего полезли на нас? — сказала Клава.
— Еще н-наплачутся, — строго проговорила Аня. Ее тонкие, похожие на ласточкины крылья, брови сошлись у переносицы.
— За Москву, за любимую! — предложила Маша.
Подруги снова чокнулись и выпили вино, оставшееся в кружках.
— Увидим ли ее снова к-когда-нибудь, — оказала Аня.
— Если и умрем, так за родину, за правду, — проговорила Клава, беспечально блестя добрыми, захмелевшими глазами. — Что нам себя жалеть, что у нас — дети, муж?
— И деньги на сберкнижке не лежат, — добавила Маша.
Девушки минуту помолчали, испытывая удовольствие оттого, что видят и слушают друг друга, сидя все вместе, одним кружком. За окном простиралась фронтовая ночь; бутылка вина стояла на столе. И это особенно нравилось девушкам, так как было вещным знаком их независимости и вольности. Видимо, чтобы не уступать мужчинам, следовало не только воспринять их достоинства, — это представлялось не таким уж трудным, — надо было также усвоить их пороки.
— Ох, веселые денечки! — вырвалось у Клавы.
И подруги заговорили все сразу громкими, оживленными голосами. Клава подсела к Рыжовой и, взяв ее за руку, кричала о том, что не согласна больше оставаться в медсанбате и хочет служить на передовой; Аня, улыбаясь, сообщила, что ей обещано место в одном из батальонов.
— Веселые денечки! — повторила Маша.
Она снова подумала о любви Горбунова, и ее словно омыла теплая волна… Но не потому, что сама она привязалась к этому человеку, — ей было ново и весело сознавать себя любимой. Ее как будто уносил на себе быстрый поток больших событий, интересных встреч, отважных поступков, чистых побуждений… Самая опасность вызывала особенное, обостренное чувство жизни. И даже трудный быт казался теперь Маше полным прелести необычайного.
Максимова, наконец, встала и вышла из комнаты. Маша проводила ее загоревшимся взглядом.
— Ох, сестрички! — начала она. — Если бы вы только знали… — Она умолкла, заслышав шаги в сенях.
Дуся, широкая в плечах, плотная, вернулась, неся охапку соломы.
— Ты о чем? — спросила Голикова.
— Так, ничего, — сказала Маша.
Надо было устраиваться на ночь, и девушки вышли из-за стола. Маневич расстелила на соломе плащ- палатку, потом подошла к подругам. Она немного косолапила, ставя носки внутрь. Взявшись за руки, обнявшись, девушки постояли несколько секунд, как бы прощаясь с вечером, который был так хорош и уже кончился.
— Песен не попели, жалко, — сказала Клава.
Аня переставила коптилку на край стола, чтобы не так темно было в углу, где подруги собирались спать. Сидя на шумящей, потрескивающей соломе, они стаскивали сапоги, снимали гимнастерки. На троих было одно одеяло, и поэтому его разостлали поперек; ноги покрыли шинелями.
— Прямо не верится, что я опять с вами, — тихо сказала Маша. Она лежала посредине, между Клавой и Аней.
— Я так рада, — прошептала Голикова, привлекая голову Маши к себе на круглое, мягкое плечо.
Слышалось ровное, спокойное дыхание Максимовой. Она лежала на самом краю общей постели и, кажется, уже уснула. На столе клонился, вытягиваясь, огненный лепесток коптилки. И сумрак, наполнявший комнату, слабо покачивался на бревенчатых стенах.
— Совсем спать не хочется, — в самое ухо Маши сказала Голикова.
— И мне не хочется, — шепнула Маша.
«Сейчас я им все расскажу», — подумала она, вздохнув от сладкого волнения… Приподнявшись на локте, она попыталась удостовериться в том, что Максимова действительно спит.
— А знаешь, я из пулемета стрелять научилась, — сообщила Голикова.
— Не ври, — сказала Маша.
— Мне капитан Громов показал…
— Кто это Громов?
— Ты его не знаешь… Артиллерист один.
— Он н-ничего себе, — заметила Аня.
Клава села, поджав под себя ноги, покосилась ка спящую Дусю и, низко наклонившись над Рыжовой, еле слышно сказала:
— Он мне объяснился вчера.
— Объяснился? — не сразу переспросила Маша. Ее собственная новость оказалась как бы похищенной у нее, и девушка почувствовала себя уязвленной.
— То есть не совсем объяснился, но дал понять, — прошептала Голикова; глаза ее в полутьме казались огромными.
— Как это дал понять?
— По-всякому… Сказал, что у него голова кружится, когда я рядом стою. Потом про руки мои говорил, про волосы.
— Ну, а ты что? — спросила Маша заинтересованно.
— Он меня обнять хотел, я по рукам ударила, — радостно сказала Голикова.
— И все?
— Потом он меня обнял… Мы в сенях стояли… Там темно… Ну, и поцеловал… Потом я вывернулась и убежала.
— Пошляк он, твой Громов, — проговорила Маша, так как ей действительно не понравилось то, что произошло с Голиковой: это не отвечало ее собственным смутным ожиданиям, и девушка была обижена не столько за подругу, сколько за самое себя.
Голикова помолчала, не понимая, почему событие, доставившее ей столько удовольствия, не обрадовало самых близких ей людей.
— Отчего же пошляк, если я ему нравлюсь? — выговорила, наконец, она.
— Стыдно об этом думать сейчас, — сказала Маша, испытывая даже некоторое мстительное