вокруг настольной лампы.
“В твоем распоряжении ровно двадцать четыре часа. И мне нужна его голова, ясно?”
Моя. Моя голова.
— Расскажите мне, — попросил я доктора Израэля, — об одержимости.
Он помолчал. Позади трудный день. Вечером привезли еще двух, покушавшихся на собственную жизнь, и я видел, как санитары двадцать минут назад бежали в палату, из которой слышались крики и плач женщины.
“Здесь не дом отдыха, — успел предупредить меня Пепперидж, — а линия фронта. Но старайся ни на что не обращать внимания.”
Теперь, наконец, воцарилась тишина, и доктор Израэль слегка расслабился, что было заметно по тому, как он сидел, скрестив свои короткие ножки, распахнув белый халат; тлеющий кончик его сигары светился в полумраке комнаты.
— Одержимость… — повторил он и улыбнулся. — Что я могу вам сказать о ней? Ну, существует она в реальности. Я имею в виду… — он сделал неопределенный жест худой угловатой кистью руки, — жена может сказать о своем муже, что он одержим гольфом, понимаете? Или же он может сказать, что его жена просто помешалась на диете, одержима ею или чем-то еще. — Он покачал головой. — Но это не одержимость.
Мне захотелось спросить: как он воспринимает меня? Мою голову?
Но не спросил.
— Понимаете ли, есть бесконечное количество проявлений одержимости. Человек может страстно увлекаться множеством вещей, но реальная его одержимость сфокусирована на некой абстракции. Ненависть. Месть. Жизнь. Смерть. Секс. Болезнь.
Здоровье. — Он пожал плечами. — Я знал человека, который был уверен, что у него рак желудка, хотя он подвергся всем обследованиям, и все они дали отрицательный результат. Но он все равно не успокоился! Он был уверен, что у него рак желудка. Почему? Может быть — нам так и не удалось выяснить — может быть, потому, что его отец умер от рака желудка, а этот человек плохо относился к своему отцу, и после смерти старика он стал настолько терзаться угрызениями совести, что решил подвергнуться тем же самым страданиям — о, конечно, на подсознательном уровне. — Усталая улыбка. — А то немногое, что, нам под силу, обращено именно к сознанию. Так что, — еще одно пожатие плеч, — он позвонил из таксофона в больницу, сказал, чтобы за ним приехала скорая помощь, после чего вытащил пистолет и выстрелил себе в живот. Дело в том, что ему отказали в полостной операции, поскольку отсутствовали показания. А теперь ему обязывают ее сделать, и он не сомневался, что найдут раковую опухоль. Мягкие шаги.
— Доктор Израэль?
— Да.
— С Мэри все в порядке? Он не обернулся.
— Да. Если она не предпримет еще одной попытки. Не спускайте с нее глаз.
Шорох халатика — медсестра ушла.
— Так нашли у него рак? — спросил я доктора Израэля.
— У него нашли только пулю. Вот это и есть одержимость. — Смертельное заболевание.
— Порой в самом деле. И часто. Один из моих пациентов мучился тем, что, как он считал, не нравится женщинам. Он отнюдь не был уродом, с ними он был мягок и добр, раскован в общении и богат — разве этого мало, чтобы привлечь внимание женщин? Но нет — кто-то в детстве сказал ему, что он маленький уродец-коротышка, и он жил с этим приговором — ведь дети порой бывают очень жестоки по отношению друг к другу. И этот человек тратил огромные деньги, укладывая в постель одну женщину за другой, дабы убедиться в собственной неотразимости, в результате чего он, в конце концов, получил СПИД и повесился. Вот это и есть одержимость, мания.
Вдали мелькнул белый халат и раздался тихий детский смех. Господи, как только кто-то может смеяться в таком месте?
— И вы ничего не можете с этим сделать.
— Да. — Он изменил положение ног. — Одержимость начинает постепенно овладевать человеком на скорости десять миль в час, потом доходит до пятидесяти, а затем до девяноста, и остановить эту гонку невозможно. И человек — вдребезги.
Двадцать четыре часа. Ее голос был записан на пленку три часа назад. То есть двадцать один час.
— Но, скажем, человек, обладающий силой воли, — сказал я, — достаточно умный, сообразительный, интеллигентный — неужели, попав под власть одержимости, он в конце концов теряет над собой контроль и гибнет?
— Вы слышали об Адольфе Гитлере?
“Принимал ли в этом деле участие и Гантер?” Голос на пленке был не ее собственный; я слушал в переводе на английском с акцентом.
— В той группе, что следила за “Краской Орхидеей”, — вспомнил я, — был европеец, типично тевтонского вида. Может быть, он и подложил бомбу. Звали его Гантер.
Включив запись снова, Пепперидж лишь молча кивнул, слушая голос.
“Где Кишнар? Я хочу, чтобы вы мне сообщили, где он. Передайте, что я даю ему всего двадцать четыре часа. Мне нужна голова этого человека.”
(Переводчик сделал ударение на последних словах.)
“Мы не обнаружили тело третьего агента, но его голова в картонной коробке была доставлена в мой офис.”
(Генерал-майор Васуратна. Из тайской военной разведки.)
— Часть их культуры, — сказал мне Пепперидж, пытаясь, как я понял, как-то прояснить ситуацию.
— Когда тебя прихлопнут, тебе уже плевать, как она выглядит.
Он выключил магнитофон и погнал опенку обратно
— Тесноватая комнатенка, не так ли? — В ней были кровать, покосившийся шкаф, стул с прямой спинкой, циновка, лампа, небольшое зеркало — и это вся обстановка. — Хочешь, чтобы я договорился о другой?
— Я не собираюсь торчать тут все время. Его желтоватые глаза остановились на мне.
— Я хочу тебе сказать, что мы нашли ее ахиллесову пяту — и это ты. Согласен?
— Ты хочешь сказать, что она одержима?
— Да. Именно так.
— Мне тоже начинает так казаться. (Вот почему я и оказался вечером рядом с доктором Израэлем — чтобы получить от него какую-то информацию.)
— Как я тебе говорил, — продолжил Пепперидж, — мне уже удалось немало что выяснить; кое-что у Китьякары — мы говорили с ним с глазу на глаз, опасаясь, что где-то рядом может быть крот. Он согласился, что для Шоды не было абсолютно никакого смысла подкидывать тела агентов ко дворцу и к штаб-квартире полиции. Но она восприняла слежку как личный вызов. Он сказал, что корни такого поведения кроются в ее детстве — она очень болезненно относится к вызову любого рода.
Тут еще были часы, небольшие часики у кровати, которые невыносимо громко тикали, действуя мне на нервы. Я старался не обращать на них внимания.
— И понимаешь, она была дико оскорблена твоим появлением в храме, что, как тут говорят, лишило ее лица. — Он поднял голову. — Но почему ты на это пошел, в самом деле?
— Я подумал, что это было бы полезно для… — я остановился, осознавая свои слова; щеголяя подчеркнутым рационализмом и вроде бы руководствуясь им, наш брат предпочитает полагаться на истину, которую трудно выразить словами. Я начал снова: — Я подумал, что будет полезно переговорить с генералом Дхармнуном, потому что именно этому человеку Лафардж писал относительно “Рогаток”, и именно по этой причине я и полез в пекло.
Я поймал себя на том, что мне не хочется много распространяться. Пепперидж терпеливо ждал продолжения.
— И я хотел увидеть Шоду, — наконец признался я. Снова воцарилось молчание.
— Значит, увидеть ее.
Я стал выкручиваться, чувствуя, что сам себя загнал в угол.