— Приходи туда вечером….
Теперь долго молчал Хопров. Молчал потому, что боялся своего голоса, боялся пошевелиться. Так вот она какая, пропасть!..
— Зачем это? — хрипло произнес он, наконец.
Но Алку точно ветром сдунуло вдруг с брички: мелькнули среди деревьев ее синенькое платьишко да выцветшая бледно-розовая косынка. И уже из глубины леса донесся ее голос:
Палило солнце. Дрожал над лесом расплавленный воздух. По дороге, как по зеленому ущелью, тащилась куда-то бричка? Но куда — Сергей не знал.
Потускнели, точно вылиняли вдруг верные глаза Любы Хопровой, будто меньше стала она ростом. Когда Максим Теременцев уехал с фермы, она до вечера проплакала редкими, тихими слезами.
Вечером Сергей пришел домой позднее обычного, молча поужинал, стараясь не смотреть на жену.
— Чего плачешь? — спросил он, поднимаясь из-за стола. — Глазавон запухли.
Люба опустила голову.
— Язык отнялся?
— Сереженька, зачем, зачем ты? Дети ведь у тебя…
Слезы не дали ей говорить. Хопров, направившийся было к двери, резко остановился, повернул к ней страшное, обескровленное лицо. Испуганно вскрикнула Люба, прижав обеими руками к сердцу скомканный передник.
— Перестань ты, слышишь! — не помня себя, крикнул он и, круто повернувшись, вышел.
…До глубокой ночи сидел в саду Сергей Хопров. Давно погас закат, и хитро перемигивались между собой голубоватые звезды. Было о чем подумать Сергею… Снова видел он себя на узкой лесной дороге, зажатой с двух сторон лесом. Лежит на бричке с травой Алка Уралова, а он сам правит лошадьми. Но не он везет Алку, а она увозит его куда-то… И нет сил, чтобы спрыгнуть с брички, остановить лошадей… А где-то там, позади, стоит Любка и с тяжелым укором смотрит им вслед. Из-за Любкиной спины испуганно выглядывают детишки, крепко вцепившись ручонками в ее юбку. Ничего-то они не понимают, не знают еще, какое горе постигло их…
Очнулся Сергей от чьего-то ласкового прикосновения, вздрогнул.
— Сережа…
— Чего тебе, Люба?
— Давай поговорим…
— Давай, — тяжело вздохнул Сергей. Потом повернулся и обнял жену. Она прижалась к его груди и опять тихо заплакала.
— Зачем ты, Люба?
— Хорошо так… Легче.
Черные, точно облитые тушью, деревья еще дышали дневным зноем. Но из глубины сада уже тянул освежающий ветерок.
Оба долго молчали. Наконец Люба осторожно произнесла:
— Мы так хорошо жили, Сережа…
Сергей не отвечал, медленно поглаживая ее плечо.
— Наша семья была самой счастливой в Черемшанке, — продолжала Люба. — Я так думала…
Люба молчала, надеясь, что он заговорит, откликнется.
— Сереженька, что с гобой?
— Не знаю. Люба, — грустно проговорил Сергей. И хотя Люба уловила в его словах подтверждение тех слухов, в которые не верила, или убеждала себя, что не верит, она почувствовала облегчение: в голосе мужа звучала искренность, обещавшая семье прежний мир и радость. И уже смелее Люба произнесла:
— А я знаю — Алка Уралова…
Сергей молча улыбнулся в темноте, и Люба догадалась об этом.
— Ты чему улыбаешься?..
— Так. Смешно бывает в жизни. Я ведь чуть на свиданье к ней не ушел сегодня…
— Сережа! — невольно вырвалось у Любы.
— Ничего, Любка. Разве я виноват? Пройдет все…
Сергей провел рукой по волосам Любы и вдруг ощутил, как на виске жены под его пальцами бьется живая маленькая жилка.
А в это время за Касьяновой падью, там, где весной жег костер Сергей Хопров, медленно ходила взад- вперед по небольшой полянке Алка Уралова. Потом опустилась на землю, обхватила руками колени и так застыла…
Неслись из леса ночные звуки. Где-то в черной чащобе жутко кричали совы; печально плакала за лесом в болоте выпь. Но Алка Уралова ничего не слышала.
тихо и печально пропела она. Помолчав, начала снова:
Над лесом нежно зарозовел край неба. Черная ночная мгла стала синеть. Оттуда, где начинался день, прилетел ветерок и стих, запутавшись в верхушках сосен. Перестали кричать совы. В безмолвии слушал лес, как рождалась новая Алкина песня.
Слова песни еще с трудом ложились в строку. Еще фальшивят рифмы, и как-то сбивчиво, несмело звучит мелодия. Но скоро, может быть, сегодня же, когда расцветет день, новая песня смело взлетит над деревней, опять удивит людей и по-разному отзовется в их сердцах.
А пока Алка сидела, не шевелясь, обхватив руками колени, чуть склонив голову.
Маленькие редкие слезинки медленно прокатывались по ее обветренным горячим щекам и, не успев упасть на землю, высыхали.
Рано утром старый Максим Теременцев, разыскивая в лесу отбившегося от табуна жеребенка-трехлетку, наткнулся на неподвижно сидящую Алку Уралову.
— Э-гей, девка! — окликнул он, но Алка не повернула даже головы, будто не слышала… Старик сполз на животе с незаседланной лошади, привязал ее к деревцу и подошел к Алке.
— Жеребчика не видела тут? С белой отметиной на лбу? Куда запропастился, анафема…
Все так же сидела Алка, немигающими глазами смотрела в одну точку перед собой. Старик опустился рядом на траву, не торопясь достал трубку.
Трубка у деда Максима была особенная, похожая на кубик со сбитыми краями, в который воткнули длинный согнутый гвоздь. Старик уверял, что сделана, она из корня «райского» дерева. Трубка давно почернела, обуглилась и в двух местах прогорела. Дед Максим выстругал из вереска два колышка и забил дыры. Каждый в Черемшанке знал, что от этого его трубка несколько потеряла свой вкус, но все равно курить из нее «одно блаженствие и прост-таки бальзан для души». Оттого, видимо, и дымил Теременцев на всю деревню день и ночь.
— Должно, давно тут сидишь? — осведомился старик у Алки, не спеша набивая трубку самосадом из кисета.
— Давно, — Алка подняла, наконец, голову, удивленно посмотрела на Максима Теременцева.
— Ишь ты… А зачем сидишь?
— Счастье хотела высидеть. Не пробовал?