— Я-то пробовал. Да высидел не счастье, а болесть одну…
— Уходи, дедушка, отсюда, — тоскливо попросила Алка.
Максим Теременцев в ответ только хмыкнул, долго сосал трубку, почесывая бородку.
— У меня, девка, вопрос к тебе один есть… обстоятельный и сурьезный больно…
— Какие у тебя вопросы могут быть? Как болезнь твою лечить? К доктору иди.
— А как же не может быть вопросов, — продолжал старик, посапывая трубкой. — На конце жизни их много накапливается. А ко дню смерти надо иметь полную ясность во всем, чтоб умереть спокойно…
Алка молча легла на спину, вытянула онемевшие ноги, заложила руки за голову и стала смотреть на зеленое утреннее небо.
— Сережку-то не окрутила еще? — спросил вдруг старик.
Алка порывисто приподнялась. Но тут же глаза ее как-то сразу потухли, губы сложились в презрительную усмешку. Девушка снова легла на спину.
— Нет еще. Ты что, указчик мне, что ли?
— Так ведь Люба Хопрова, жена Сергуньки, мне внучкой доводится. И дети опять же у него. А Сергунька — что? Он из бабьего теста сделанный. Мягкий. А ты, бессовестная, детей сиротами оставить хочешь.
Вскочила Алка, отбежала в сторону, прижалась к сосновому стволу щекой и грудью, обхватила его руками, точно собираясь выдернуть. Дед Максим торопливо сунул в карман недокуренную трубку.
Алка бросила быстрый взгляд на лошадь, потом на старика… С силой оттолкнувшись от дерева, девушка в несколько прыжков очутилась возле лошади, вскочила на нее и понеслась по узкой, давно заброшенной, заросшей травой лесной дороге.
— Расшибет! Расшибет!.. Незанузданная она… — хрипло прокричал ей вслед Максим Теременцев.
Но Алка уже ничего не слышала.
Рассказывают: прошлой замой на плоскую соломенную крышу овчарни по наметанным под застрехи сугробам зашел ночью голодный волк и провалился внутрь. Шел окот овец, и Алка сутками находилась на ферме.
Услышав в овчарнике шум, Алка взяла лампу и вышла из родильного помещения. Почуяв человека, заметался зверь по закуту и бросился на другой конец двора к зияющему в полутора метрах от пола открытому окошку, в которое заглядывало несколько озябших звезд. Вскрикнула Алка, схватила подвернувшиеся под руку грабли и, не соображая, что делает, тоже побежала к окошку.
Человек и зверь почти одновременно очутились у окна. Но все-таки опередил зверь и с ходу прыгнул в синеющий просвет. Но то ли слишком отощал волк, то ли страх отнял у него силы — передние, обледенелые лапы зверя только царапнули по нижнему вырезу окна, и он, на мгновение повиснув на стене, медленно пополз вниз. В это время его и ударила Алка граблями по голове. Зверь упал на пол и кинулся вглубь двора. Испуганно и жалобно кричали овцы.
Неизвестно, чем кончился бы этот необычный поединок. Но услышали встревоженный крик овец колхозники, прибежали в накинутых прямо на нижнее белье полушубках, кто с ружьем, кто с вилами…
Позже всех прибежал Максим Теременцев, в больших резиновых сапогах, в байковых кальсонах и коротенькой фуфайке, выставляя вперед старинную двустволку, которая лет тридцать как не стреляла и годилась разве только вместо костыля. Но волк уже лежал на полу плоской бесформенной лепешкой, точно проколотый воздушный мешок, из которого наполовину вышел воздух. Из ноздрей зверя еще текла струйка густой черной крови. Все почтительно расступились и пропустили старика вперед. Этому была причина: в молодости Максим Теременцев считался лучшим волчатником в округе.
— Кто? — отрывисто спросил старик, ткнув носком сапога в обмякшее волчье брюхо.
Ему молча показали на Алку, которая все еще никак не могла придти в себя и стояла у окна, судорожно сжимая в руках грабли.
— Дура! — закричал вдруг старик. — С граблями на волка! А вот вилы.
И впрямь — у стенки стояли вилы-тройчатки с острыми, как шилья зубьями.
— Однако, здоров, чертяка! — восхищенно пробормотал старик, переворачивая зверя. Потом, не разгибаясь, схватился за свои колени: — Батюшки! Морозище-то проклятый… Поморозился ить я, ребятушки!
И забыв на полу овчарника свое проржавевшее ружье, старик побежал домой…
Рассказывают еще: больше недели однажды завывала пурга. Вся облепленная снегом, зашла утром Алка на ферму, хотела раздеться, но так и застыла у порога жарко натопленной комнаты:
— …Замерз, однако, Сергунька в такую непогодь, — резанул ее по сердцу женский голос.
— Кто… замерз? — задохнулась Алка.
Сидевшие в комнатушке женщины обернулись. Одна из них объяснила:
— Кум мой приехал из города с попутной почтой. И говорит: «Сережка Хопров за два часа до пурги уехал из города. Не пускали его: куда, мол, того и гляди пурга начнется. А он, Сережка: „Ничего, тут близко, чуть поболе полсотни верст. Пурга меня не догонит“. Да, видать, догнала. Любка вся в слезах убивается. О, господи, парень-то какой был…
Ничего не сказала Алка, повернулась и вышла. Дома оделась потеплее, взяла спички, хлеба, встала на лыжи и шагнула в снежную коловерть. Зловеще гудевший лес сразу проглотил ее.
Хватились Алку через два дня после возвращения в село Сергея Хопрова (он переждал пургу на каком- то заброшенном зимовье). Кто-то видел, как она шла на лыжах к лесу. Весь колхоз вышел на поиски. Нашли ее почти замерзшую под большим сугробом, над которым тоненькой струйкой вился пар…
Многое еще рассказывают в Черемшанке про Алку Уралову… А на недоверчивые вопросы отвечают:
— Чего вы удивляетесь! Это Алка Уралова… Недавно она ссадила где-то с лошади старика Теременцева и поскакала по лесу. Жеребца потом еле отходили. А ее и сейчас доктора лечат: о ветки в кровь лицо разорвала. Давно уже не слышно ее песен. А без них и скучно как-то… Но погодите, придет из больницы, опять запоет… Такой уж человек…
Однако Алка все-таки удивила жителей Черемшанки. Она выписалась из больницы под осень, похудевшая, притихшая. Прошел день, два, неделя, другая… Алка по-прежнему работала на овцеферме. Но песен своих не пела.
Чудесен бывает октябрь в Черемшанке, если нет ни ветров, ни дождей. Избытком силы, накопленной за знойное лето, дышит природа. Уставшие травы по утрам долго и тяжело дымятся, где-то по старицам и озерам деловито и властно кричат селезни, созывая в далекий путь своих беспокойных подруг.
Медленно рассеивается утренний туман, наступает ясный, прохладный, спокойный день.
По берегам речушек ярко-красным огнем полыхают трепетные осины, спокойно и величаво горят желтым пламенем сникшие березы. Кажется, море огня устремляется по руслу речки, как по огромному желобу, к зеленой стене соснового леса и вот-вот подожжет его. Но нет, языки пламени бессильно пляшут только на опушках, охватывая лес огненным кольцом, а крайние ели и осины спокойно греют на огне свои ветви.
Всю эту красоту Сергей Хопров увидел как-то неожиданно и поразился. Ведь и прошлой и позапрошлой осенью по этой же дороге, с этих же лугов возил он сено к фермам. Но не замечал тогда вокруг ничего удивительного, как не обращал внимания на Алку. Верно говорит Максим Теременцев: бывает, проживет человек жизнь, да так и не увидит, какая вокруг него красота.
Сергей Хопров, сидя на возу, курил папиросу за папиросой, смотрел на придорожные осины, облитые пламенем. Не покидали его проклятые думы, лезли в голову непрошеные, незваные… Тогда, после объяснения с женой в саду, решил Сергей, что все прошло, кончились его муки. А через несколько дней понял: нет, не кончились.
Пока Алка была в больнице, Сергей ни разу не улыбнулся, ни одного слова не сказал жене. Выздоровела Алка — немножко отошел, повеселел. Только для Любы от веселья мужа не было радости.
— Я ведь человек, Сережа, — не выдержала однажды Люба. — Хоть бы при мне не показывал… скрывал…
— Глупая ты… Плетешь, не зная что…
— Знаю. Скажи уж прямо: разойдемся, Люба… Детей я к себе возьму, чтоб не мешали вам, — заплакала Люба.