отправить меня в Рим, чтобы там, в стороне от прежних товарищей и от окружавших меня недостойных людей, я, продолжая свое учение, постарался бы начать новую жизнь. Так велико было желание отца удалить меня из нашей местности, что он едва согласился не отсылать меня в ту же самую ночь, а отложить мой отъезд на три дня. От этого решения отец уже не отступил, несмотря на то, что к моим просьбам присоединила свои просьбы и свои слезы моя мать, которой страшно было отпускать меня одного в далекий путь и в громадную столицу империи. Я только успел кое-как собрать свои вещи и отправить тайно, с верным человеком отчаянное письмо своей возлюбленной, как на утро третьего дня, по приезде в деревню, уже должен был покинуть родной дом, направляясь, в сопровождении двух старых домашних рабов, по дороге в Массилию.[20] Мать рыдала, провожая меня, отец сказал, как напутствие, несколько суровых слов, и я покинул наше поместие, почти как изгнанник, посылаемый в далекую ссылку.

IV

Было мне тогда восемнадцать лет. Я буду откровенен, если скажу, что в душе моей в те дни боролись чувства самые разнообразные. С одной стороны, меня угнетал стыд, после того как мое недостойное поведение было разоблачено и отец как бы отослал меня от себя; с другой – меня мучило и сознание, что я надолго расстаюсь с той, которую тогда я искренно любил, и что она мое послушание почтет недостатком любви к ней. В то же время, однако, мысль, что я скоро увижу Город и буду жить в нем, невольно наполняла меня тайной радостью. Уже давно меня томило, что я не мог проявить своих дарований на сцене более обширной, нежели наш маленький городок, и теперь мне представлялось, что в древней столице мира меня ждут не только неизведанные удовольствия, но и возможность обратить на себя всеобщее внимание. Конечно, то были детские мечты, но надо помнить, чем представлялся Рим для далекого провинциала, тот самый Рим, о котором он читал во всех книгах и рассказы о великолепии которого слышал изо всех уст: средоточием вселенной, мировой ареной состязаний, победитель на которой сразу становится известен во всех пределах земного круга, городом, который один имеет силу сделать человека великим и славным. Как бы то ни было, за время нашего пути до Массилии я то предавался мрачному отчаянию, то против воли тешился несбыточными надеждами и готов был думать, что все в моей жизни произошло к лучшему, по вмешательству какого-то благосклонного ко мне божества.

В Массилии я провел несколько недель в ожидании подходящего корабля. При этом насладиться удовольствиями большого приморского города в полной мере мне не пришлось, так как приехавшие со мной рабы, исполняя приказания отца, почти ни на шаг не отпускали меня одного. Напрасно я отдавал им приказания, как хозяин, и всячески грозил им: неподкупно служа своему господину, они оставались непреклонны, а так как именно в их руках были назначенные для меня деньги, то мне оставалось только подчиняться, негодуя, такой постыдной опеке. Лишь после того, как корабль, который должен был отвезти меня в Италию, был совершенно готов к отплытию, верные служители, проводив меня на судно, вручили мне проездную тессеру,[21] отдали кошелек с деньгами (из которых, как мне известно, не утаили ни асса[22]) и, став на колени, стали просить у меня прощения за строгое исполнение приказаний моего отца. Я, разумеется, уже не мог на них сердиться, передал им написанные мною письма к отцу, к матери и к сестре и даже, на прощание, дал поцеловать свою руку. Когда лодка с этими двумя моими дядьками отчалила от нашего корабля, на котором гребцы уже были рассажены рядами и паруса наполовину подняты, я почувствовал, что порвалась моя связь с родным домом, что я остался свободным, но и беззащитно одиноким. Признаюсь, что, несмотря на радость, какую я испытывал при мысли, что плыву в Италию, слезы покатились по моим щекам, и то было, конечно, горестное предчувствие всех бед, ожидавших меня в Золотом Риме.

Плавание мое было вполне благополучно, и через несколько дней мы пристали в Римском Порте. Оттуда в наемной реде я проехал в Город и прямо явился в дом своего дяди по матери, сенатора Авла Бебия Тибуртина, к которому имел коммендационное письмо[23] и у которого, по распоряжению отца, и должен был жить. Встретил меня дядя весьма приветливо и, хотя у этого человека, о котором мне еще придется говорить, было много слабостей, я должен здесь засвидетельствовать, что ко мне он всегда относился с истинно отеческой заботливостью. Добрым словом должен я помянуть и вторую жену его Меланию, женщину, также не лишенную недостатков, но уже и тогда бывшую последовательницей веры истинной, к откровениям которой она тщетно призывала мою слабую и слишком юную душу. Наконец, слезы выступают на моих старческих глазах, когда я вспоминаю их дочь, маленькую Намию, которая сразу полюбила меня со всей нежностью, хотя, может быть, и более страстно, чем та, с какой позволено любить своего родственника. Во всяком случае, в доме сенатора я мог бы жить как в родной семье и, пользуясь этим тихим кровом, мог бы посвятить свое время учению и воспитанию своей души на пользу близким и на честь империи, если бы собственные мои слабости не увлекли меня быстро на совершенно другую, пагубную и темную дорогу.

Чтобы понятно было все дальнейшее, случившееся со мной, должен я объяснить, какие мысли всего более занимали меня в то время. Во-первых, как-то свойственно молодости, я мечтал о каких-нибудь великих подвигах, которые дадут мне возможность проявить свои дарования, казавшиеся мне исключительными, и прославят мое имя по всей земле. Во-вторых, я был полон воспоминаниями о древней славе Рима и, в своем тогдашнем ослеплении, приписывал его былое величие служению богам предков, а его упадок – отступничеству от веры в Олимпийцев.[24] Что таковы были мои взгляды, не удивительно, ибо именно такие рассуждения слышал я постоянно и дома и в школе, причем и мой отец, и мои учителя равно относились с безумной ненавистью к истинной вере, считая, что все бедствия империи начались с тех дней, когда император Константин заменил знаком Креста изображение Геркулеса[25] на военных знаменах. И вот обе эти основные мысли моей души сливались в одну, и мне все представлялось, что я призван именно к тому, чтобы способствовать восстановлению веры предков, а через то прежнего величия всей империи, и прежде всего древнего Рима. Стыдно мне теперь вспоминать, сколько нелепых мечтаний возникало в моей горячей голове под влиянием таких мыслей, сколько неосуществимых планов я строил и как часто целыми часами тешил себя, выдумывая разные события, изменяющие весь строй жизни в империи, в которых, разумеется, сам я играл первенствующую роль. Остается мне только добавить, что гибельные эти мои мечты, словно огонь от масла, еще более разгорались под влиянием бесед с моим дядею, который также был предан древней Римской вере, с таким же осуждением смотрел на новый порядок дел и так же, по-юношески, несмотря на свой почтенный возраст, жалел о жизни прошлых веков, их обычаях и установлениях.

Теперь понятно будет, какой неодолимый соблазн встал пред моим восемнадцатилетним сердцем, когда в доме моего дяди я повстречал прекрасную женщину, разделяющую те же самые взгляды и всю свою жизнь, по-видимому, посвятившую на осуществление тех же замыслов, какими тешился и я. То была падчерица сенатора, дочь его жены от ее первого брака, носившая красивое имя Гесперии и воплощавшая в себе все прелести и все коварство Египетской Клеопатры. Много еще мне придется говорить об этой женщине, но сейчас, когда ее имя впервые я пишу на этих листах, я не могу удержать в своей груди такого волнения, которое не приличествует ни моему положению, ни моим летам. Ах, сколько раз за те долгие годы, что я провел в строгом уединении нашей святой обители, образ Гесперии опять восставал предо мной и в часы ночного бдения, и даже в часы общей молитвы! Боже! Буди милостив ко мне, грешному, вспомяни всю ревность моих раскаяний, всю искренность моих исповедей пред духовником, всю мою готовность налагать на себя суровые эпитимии! Но, воистину, не слишком ли жестокое искушение поставил ты, праведный господи, пред нами, грешными людьми, послав в мир такую красоту, воплощенную в женском теле! Не знаю, не богохульство ли днесь произносят мои уста, но, боже сильный, будь милосерд к нам, слабым, обольщенным совершенством твоего создания! А ныне, в этой одинокой келье, где день за днем ожидаю я часа, когда ты воззовешь меня на свой суд, дай мне силы бестрепетно вести далее мой стиль и продолжать мое правдивое повествование во славу твою, а не на соблазн другим!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату