Нет, не буду я здесь описывать, сколь прекрасна была Гесперия, сколь обольстительны были все ее движения, каждый малейший изгиб ее тела! Никакая статуя древних прославленных ваятелей не сохранила нам воспоминаний о столь совершенной красоте. Добавлю только, что столь же обольстительна была и душа этой женщины, столь же соблазна умела она влить и в свой разговор, и во все свои поступки, так что следящим за ней казалось, что все делаемое ею – прекрасно! Достаточно сказать, что уже после первой встречи я, юноша, с детства привыкший, чтобы мной любовались женщины, почувствовал себя навсегда рабом Гесперии, ее покорным служителем, по одному ее слову готовым идти на любое дело или на любое преступление. С такой силой возгорелась во мне тогда любовь к Гесперии, что я уже почитал ее равной бессмертным богиням, согласен был поклоняться ей и приносить жертвы, как одной из небожительниц. И уже ничто с тех пор не могло исцелить в моей груди этой страстной раны, которая и сегодня, под моим монашеским одеянием продолжает болеть и сочиться кровью… Боже, милостив буди ко мне, грешному!
Гесперия опытным глазом красавицы, которой молва приписывала многих и многих возлюбленных, не могла не заметить, что совершается с таким наивным юношей, как я. Она тотчас решила воспользоваться моей исступленной страстью и немедленно приблизила меня к себе. Но в этом приближении таилась для меня другая опасность, так как Гесперия стояла в те дни во главе одного тайного заговора (одного из тех, которые так часто потрясали за последние годы нашу несчастную империю), цель у которого была свергнуть императора Грациана и возвести на Диоклецианов трон кого-либо другого, враждебного истинной вере и приверженного к вере предков. Участвовать в этом заговоре, объединявшем в своих рядах немало людей, особенно выдающихся, сенаторов, знаменитых писателей, прославленных ораторов, и предложила мне Гесперия. Можно представить, что сталось со мной при таком предложении! Я делался через то приближенным Гесперии, которую уже любил со всем безумием юности, и в то же время входил в круг знаменитейших людей нашего времени, чтобы служить тому делу, которое отвечало самым заветным моим мечтаниям! Без раздумия кинулся я на зов Гесперии, как кидаются воины в самый разгар боя по призыву любимого начальника, готовые принять вражье копье прямо в сердце и с хвалой на устах встретить страшную смерть. Я объявил Гесперии под страшной клятвой, что отдаю себя в ее власть, как простую вещь, и этой своей клятвы я не нарушил.
Долго было бы рассказывать все, что я пережил после того, но важно сказать, что никакие, самые жестокие, испытания не могли ослабить во мне любви к Гесперии. Она явно смеялась надо мной, как над наивным мальчиком, едва ли не на моих глазах избирала себе новых возлюбленных, мне же только позволяя целовать свои руки, – я продолжал любить ее. Она приказала мне ехать в Медиолан[26] и там свершить страшное преступление: поднять руку на избранника божия, убить императора; и я, зная почти наверное, что меня ждет мучительная казнь, радостно повиновался и еще благословлял посылавшую меня. Захваченный с кинжалом в руках на лестнице священного дворца, я много недель томился в смрадной подземной тюрьме и в эти дни испытаний понял, что мною действительно распоряжаются, как не имеющей цены вещью; но довольно было после того нескольких ласковых слов, впервые сказанных мне Гесперией, чтобы я снова весь предался ее неодолимой власти. По ее приказанию я бросил учение, ради которого прибыл в Город, бросил гостеприимный дом Бебия Тибуртина, поступил наперекор воле отца и поехал за Гесперией в Галлию, к тирану Максиму, в тот год только что поднявшему свой мятеж. И в пути, покорно снося, что Гесперия то ласкала меня, как забавную игрушку, то отталкивала безжалостно и шла к другим мужчинам, я продолжал ее любить столь же слепо и столь же беспредельно.
Но всего этого мало. Проникнув в доверие Максима, этого усурпатора, под тиранией которого несколько лет стонала наша бедная страна, Гесперия задумала стать в его лице императрицей, ибо высшая власть всегда была единственной целью, к которой она истинно стремилась. Но так как Максим чужд был наших мечтаний о восстановлении древней веры Римлян и, при всех своих неистовствах и пороках, всегда прикрывал свою тиранию покровом святой церкви, то эта женщина, для которой, в сущности, не было ничего святого, не колеблясь, отреклась от того дела, которому притворно служила всю свою жизнь, и кощунственно объявила себя христианкой. Она надела себе на грудь крест, символ искупительной жертвы Христовой, стала посещать христианские богослужения и лицемерными устами повторяла слова святых молитв, покупая ценой такой измены себе сомнительную честь именоваться наложницей лжеимператора. Все прежние друзья и сторонники Гесперии, после такого ее поступка, с негодованием от нее отвернулись, но я, – я снес и это, ибо такова была сила моей любви к ней, что я предпочитал подвергнуться последнему позору, но не разлучаться с ней. Я дошел до того, что поступил на службу к Максиму, зная, что и мой отец, и все благомыслящие люди считают его тираном, убийцей законного императора, врагом отечества, разбойником, захватившим высшую власть без права. Я служил государю, которого сам презирал, и я был счастлив тем, что живу близ Гесперии, изредка вижу ее, хотя знал, что она разделяет ложе Максима, не стесняясь притом обманывать его с другими молодыми людьми, которым она оказывала большее внимание, нежели мне. Нет такого унижения, нет такого падения, до которых я в те месяцы не доходил бы, все ради единой надежды: хотя бы раз на дню вновь увидеть Гесперию и хотя бы раз в неделю сказать с ней несколько слов.
Наступило, однако, такое время, когда я, наконец, оказался не в силах сносить далее свой позор. В порыве крайнего безумия и отчаянья я бросился на Гесперию с клинком в руке, думая одним ударом освободить и себя от мучительного рабства, и весь мир от существа гибельного, как сама Горгона.[27] Милосердный бог отвел тогда мою руку, потому ли, что, по благости своей, хотел избавить мою душу от тяжести смертного греха убийства, или потому, чтобы сохранить эту женщину для испытания и искушения еще многих других и меня опять в том числе. Но, после моего покушения, Гесперия, которой я давно стал не нужен, выгнала меня вон, как лишнюю собаку, и приказала мне немедля покинуть двор Максима. Мне не оставалось другого выбора, как или быть обвиненным в покушении на убийство и кончить жизнь в руках палача, или подчиниться суровому приказу, и я действительно бежал, бежал в единственное пристанище, которое еще было у меня на земле: в родной дом к отцу! И, стыдно сознаться, но, покидая дворец лжеимператора, я исполнен был ужасом и отчаяньем не потому, что должен буду явиться покрытый позором к своему отцу, гордость и упование которого я так жестоко оскорбил своим поведением, и не потому, что я так безрассудно растратил свои юношеские годы в безумстве исступленной страсти и в преступлениях всякого рода, тогда как мог бы употребить их на честное воспитание своего духа и ума; нет, меня мучила и ужасала в те дни одна мысль, – что я, может быть, навсегда расстаюсь с Гесперией.
V
Единственное сравнение, которое может дать понятие об том состоянии, в каком я находился, подъезжая к родной земле, к нашему родному поместью, это – образ того блудного сына, о котором повествует нам святое Писание. Как оный расточитель, я говорил себе, что недостоин войти в круг семьи, не смею увидеть чистые глаза сестры, скорбные – матери и суровые – отца, но что, может быть, и мне, в этом обширном доме, где живет так много рабов, найдется угол, чтобы в нем мог я провести жалкие остатки своей жизни. Тогда казалось мне, что жизнь моя разбита, как бывает разбит бурею корабль, уже более неспособный к плаванию и обреченный догнивать где-нибудь на пустом берегу. Я не мечтал более ни о счастии, ни о деятельности, ни об учении, но только хотел какого-нибудь покоя, чтобы немного забыть ту мучительную боль, которой страдала вся моя душа после всего того ужасного, что я пережил со дня прибытия в Рим, за два с половиною года. С такими мыслями, похожий на ту полураздавленную змею, о которой где-то говорит Вергилий, добрался я до отчего дома, незамеченным вошел в атрий и там пал ниц у домашнего ларария,[28] как безвестный странник.
Я не буду здесь подробно рассказывать мучительных мгновений моей первой встречи с родителями. Скажу только, что отец вполне остался верен себе и, подобно тому древнему Юнию, который бестрепетно осудил собственного сына на казнь, не сказал мне ни одного приветственного слова. Теперь я знаю, что он