– В голову идея пришла. Сегодня какое число?
Лихоносов пожал плечами и Владимир Константинович ответил сам:
– Сегодня четырнадцатое. И я спорю с вами, что через пару дней она будет здесь, живая и невредимая как наш российский дух.
– Давайте поспорим, только у меня нет денег.
– Деньги – это чепуха. Алиса за вас ответит.
– Я с удовольствием вам проиграю.
– Проиграете, проиграете, несомненно, проиграете. А скажите, каким образом Даша могла бы дать вам знать, где она находится?
– Она могла бы позвонить на наш мобильный телефон. Но я его нашел разбитым под яблоней...
– А номер какой был? – спросил Михаил Иосифович.
Лихоносов напряг память и назвал.
Владимир Константинович записал номер и поднялся с места:
– А теперь извините, мне надо идти. Кстати, как здоровье Чихая?
– Чихай умер... – смущенно улыбнулся Лихоносов.
– Как!? Что случилось?!
– Час назад он мне сказал, что Чихай умер, и теперь его зовут Валерий Валентинович Чихачев...
– Да, да, – сникнув, покивал Владимир Константинович, – так его звали, пока авторитетом не стал... Ну, поздравьте его от меня.
– Не смогу... – Лихоносов посмотрел на бронзовые часы с римскими воинами, стоявшие на столе. – Сорок минут назад он уехал в Воронеж. С медсестрой Аней.
– С дыркой в голове? С Аней? Уехал? В Воронеж??
– Вы знаете, у него все чудесным образом поджило. Наверное, он очень сильно хотел в Воронеж.
– Нет, Чихай очень сильно хотел уехать отсюда, – темно усмехнулся бывший повар и шофер Бормана. – Да, отсюда... Ну, пока. Бар в вашем распоряжении.
Владимир Константинович ушел, в дверях оглянувшись и посмотрев пронизывающим взглядом, очень похожим на взгляд стародавнего Чихая.
Лихоносов, помахав ему рукой, уселся удобнее перед бутылкой и стал пить вино. 'Свято место пусто не бывает, – мелко засмеялся он, опрокинув очередную рюмку (винных бокалов в баре не оказалось). – Похоже, та дискета, которую я изъял из мозга Валерия Валентиновича, попала в мозги бедного Владимира Константиновича. Интересно, как? Ведь Аня спустила ее в канализацию?
Он смеялся, а надо было бы подумать. И о себе, и о Даше.
Ведь Чихай, пусть даже вселившийся в битого повара – это Чихай.
95. Раздвоение – это от нервов.
Все воскресение Борис Михайлович провел дома, и Гортензия Павловна была счастлива. Они были вдвоем, и едва единение готовилось себя исчерпать, как кто-то появлялся. Просоленный капитан барка, пересекшего Тихий океан, или В., известная опереточная актриса, или повар с павлином, фаршированным живыми белыми воробьями, или Ж., одиозный думский деятель. Временами они все исчезали, и Гортензия Павловна, могла побыть одна, полежать на диване, полежать ровно столько, чтобы соскучится по своему волшебнику и по жизни, им создаваемой.
Она его так и называла, 'мой волшебник'. 'Мой волшебник Мишенька'
В спальню или в будуар иногда уходила не она. В спальню или в будуар иногда ускользала Даша. Ускользала, чтобы мысленно постоять среди своих цветов – гортензий, красных и белых флоксов, розовых ромашек, – ускользала, чтобы оказаться в своей пустынной квартире и стать собой, некрасивой и никому не нужной, ускользала, чтобы поплакать, уронив голову на пустые коробочки и флакончики, обретавшие у подножья безжалостно правдивого зеркала.
Теперь у Даши было все, все кроме безысходности, наполняющей душу кровью, все, кроме, надежды, дающей силы жить. А человек – это надежда. Она начала понимать, почему богатые исчезают в джунглях или стреляются – они исчезают в джунглях или стреляются, чтобы появилась надежда, надежда на спасение. Они стреляются в надежде, что пуля не вылетит, а когда она все же вылетает, они радуются, что надеялись.
Но так думала Даша, не Гортензия. Нескольких минут лежанья на диване, нескольких минут единения с прошлым хватало, чтобы звуки и запахи большого дома вновь начинали трогать чувства и будить вкус к жизни. И Даша, мгновенно став Гортензией, улыбалась и шла к своему волшебнику, который делал все, чтобы она не думала, а наслаждалась.
Уже вечером, после того как Михаил Иосифович шепнул ей, что к ужину придет известный детский врач, недавно получивший видную государственную награду, Гортензия, нет, Даша вспомнила, что кончается четырнадцатое декабря, то есть пришло время показаться Лихоносову.
И она испугалась.
Нет, она испугалась не возможности потерять способность рожать детей. Когда ты мчишься к вершине искрящейся радостью радуги, когда почти каждая новая минута открывается сказочно, когда ты еще не исчерпала и сотой доли удовольствий, писающее, какающее, орущее и требующее ежесекундного внимания создание не может быть устойчивой целью. И эти долгие месяцы вынашивания... Эти груди, которые никогда не станут прежними, эти растяжки, эти зубы, которые могут раствориться, чтобы стать скелетом этого писающего, какающего, орущего и требующего ежесекундного внимания создания. Нет, пусть это подождет, до сорока еще далеко...