Видимо, мое подсознание продолжало переваривать относящиеся к этому событию факты. И, в конце концов, шепнуло мне: «Помнишь, ты видел в бреду, как твоя любимая супруга по телефону заказала Харону фильм? С твоими мучениями? Ну, за несколько минут до того, как тебя освободила Лейла?»
И я все понял. Моя законная супруга заказала Харону фильм, перечислила деньги, а он не смог его снять. Помешали солдаты, которые добросовестно прочесывали округу днем и ночью. По той же причине он не смог вывести меня в безопасное место. Безопасное и удобное для съемок.
И, будучи человеком «чести», поклявшийся Аллахом, он не дал Удавкину посадить меня в тюрьму. Ибо вряд ли иранские власти позволили бы ему выполнить свое обещание в моей одиночной камере... И тем более, в общей камере.
И Харон выпустил меня в Россию, потом приехал в Москву, вошел в сношения с Верой, та рассказала ему о моей грезе Лейле, и они придумали, как заманить меня в ловушку. С помощью женщины, похожей на Лейлу, и одетую, также, как Лейла. Представляю, как они радовались выдумке!
Все сошлось воедино.
Бред все объединил.
Он поглотил все.
Все, кроме женщины, женщины, которая смотрела на меня в тегеранском аэропорту, смотрела, как могла смотреть только Лейла... И я был рад, что она выпала из этой дьявольской игры, которую затеяли со мной Харон и Вера.
Хоть что-то осталось чистым.
Весь тот день я думал о своем открытии. И, лежа в своей супружеской постели под боком у женщины, по воле которой подвергся истязаниям и унижению, я размышлял об этом же. И к часу ночи пришел к мнению, что надо уходить. И начинать новую жизнь без всего этого ужаса. Свято место пусто не бывает, смотришь, и найду себе нормальную женщину.
Как только я представил нормальную женщину, Вера дернулась во сне. И что-то начала бормотать. Я замер и услышал:
– Кровь... А-а-а! Еще...
Ее «А-а-а! Еще...» – напомнило мне возглас оргазмирующей женщины. Я приподнялся, всмотрелся жене в лицо. Да, несомненно, ей снилось нечто сексуальное. Нечто сексуальное и связанное с кровью.
«Нет, надо точно уходить... – опускаясь на подушку, в который раз пришел я к тягостному для себя выводу. – Уходить, пока цел».
Вера, спавшая на боку, перевалилась на спину, и рука ее легла мне на грудь.
Я замер. Мне показалось – стоит мне расслабиться, и я увижу ее сон...
И я расслабился и увидел залитое мраком помещение, посреди него на полу, в луже крови лежал человек... Я не видел его, я просто знал, что он лежит, лежит связанный, лежит намертво обвитый веревками, лежит и кричит диким голосом, лежит и извивается. Он весь изранен, он почти мертв, жизнь сидит в нем больше из упрямства. А я смотрю на него и торжествую, я знаю этого человека, он долгое время искажал меня своими мыслями, он долгие годы старался привить мне свои заблуждения и идеалы...
И вот, наконец, он умирает... Я приближаю лицо к его лицу, приближаю, чтобы не пропустить его последнего вдоха, приближаю и... и вижу самого себя... О, господи, это я лежу в своем иранском склепе, лежу и умираю рядом с дремлющим обожравшимся лисом...
Я вздрогнул, явственно увидев свое искаженное муками лицо, и рука Веры вспорхнула с моей груди.
– Ты должен, ты должен умереть... – пробормотала она, потрясая головой.
Может быть, она сказала не «умереть», а «уметь»... Нет, вряд ли, интонация возгласа не та... Она сказала «умереть»... Вот женщина! И во сне не может найти покоя... Хотя именно во сне человек становится самим собой, именно во сне он лишается телесной оболочки и дух его – противоречивый, эклектичный – принимается свободно носиться по лабиринтам подсознания...
Рука Веры вновь легла мне на грудь. И вновь, того не желая, я провалился в ее сон.
...Обширная комната, скорее зала, задрапированная красной тканью. Посереди стоит широкая кровать, покрытая голубым бархатом.
На ней двое.
Изнеможенные.
Я, нагая, умиротворенная блаженной усталостью и он, без памяти от перенесенных мук. Я обнимаю его, мое бедро покоится на его холодеющем бедре, мои внешние губы касаются его не живой уже плоти.
Он втайне считал меня плесенью, плесенью, которой нужны только покой и затхлая сырость, только покой и сырость, чтобы сожрать все.
Но я заставила его кожу сочиться кровью, я превратила его в мертвеющую плоть.
И теперь некому будет распахивать окна, некому будет будоражить сквозняком спокойствие, некому будет разводить костры и жечь в них привычные вещи...
И некому будет растлевать мою дочь.
Какое счастье! Я целую его посиневшие губы... Я наслаждаюсь его неподвижностью...
Но что это?
Он еще жив?
Он не хочет умирать?
Он не хочет оставить мир мне?