улегся снова в постель, задернув атласный полог. Он долго не спал, слышал, как часы наверху пробили два и потом три, как петухи прокричали вторично. Наконец, он забылся.
Ему все снились отрадные картины. В потайном железном английском сундуке его кассы, врезанном в его письменный стол, грезилось ему, лежат уже не сто пятьдесят тысяч рублей тайно увезенного жениного капитала, а вдвое против этого. Оксана дарит ему сына, толстенького гетманца, с черными кудрями, и нарекут ему имя также Владимир. А по пустынной, зимней степной дороге, на север тянется под конвоем длинный этап: впереди его идет в цепях Левенчук, а сзади — уличенная Подкованцевым в сношениях с фальшивыми монетчиками супруга Владимира Алексеевича, рожденная купеческая дочка Настасья Гавриловна Перепелицына. Сон длится далее. Хутор Новая Диканька уже расширился, превратился в мануфактурный и промышленный городок. Полковник назначен военным губернатором, управляющим и гражданскою частью. Высятся кирпичные фабричные трубы. Каменные корпуса поднимаются по улицам. Извозчики ездят. Дремучие рощи окружают собственный дом полковника. «Это уже и отца Павладия перещеголяло!» — думает Панчуковский и вместе с тем в испуге просыпается…
Что это?
Комната его странно осветилась. В дверной секретный шкаф вошли беззвучно какие-то лица. Над постелью его стало что-то высокое… Он вскрикнул и, обезумевши от смертного ужаса, кинулся за края полога.
— Ни слова! — звонко сказал стоявший над ним. — Теперь уж молчи, барин; теперь уж наша воля, — это видишь?
Смотрит полковник: его слуга Аксентий стоит над его ухом и держит собственный револьвер полковника.
— Что ты, Аксентий? с ума сошел?
Шкатулкин, уже одетый в платье своего барина, видно не шутил.
— Барин! — сказал он, — ты теперь молчи; пикнешь слово — вот тебе бог святой — пулю в лоб пущу! Нам что теперь? Все подавай свое и баста! Пролежишь смирно — жив останешься…
Панчуковский оглянулся: за пологом стоял освобожденный, истерзанный им за три часа назад Левенчук. В руках последнего был нож.
— Боже! не сон ли это? — шептал Панчуковский, пугливо взглянув на окровавленные во время истязания волосы и взбитую бороду бледного, как труп, Левенчука.
— Что же вам нужно? — спросил полковник, — и что это ты, Аксентий, затеял?
— Ты теперь, ваше высокоблагородие, уж тоже молчи! Пистолет-то твой, как видишь, у меня! На, Хоринька! — прибавил Милороденко, подавая пистолет Левенчуку, — держи эту штучку да посади барина- то, обидчика твоего, обратно на постель, то есть положи его сразу в лоб-то, коли что затеет, а мне некогда! Да ты, может, барин, хочешь знать, кто я? Спасибо за угощение: я Милороденко! Не удалось покаяться, как видишь…
— Ну, теперь слушай уж и ты! — сказал, переступая с ноги на ногу, Левенчук, — садись и молчи; я тебя уложил бы тут навеки… так старший не велит! У нас с ним свои счеты…
Панчуковский упал обратно на постель. Он уже и за ногу себя ущипнул, все еще полагая, не спит ли, и охать принялся, и даже попросту заплакал. Верзила Левенчук стоял перед ним, как каланча, изредка шевелясь и косясь на него.
Милороденко, между тем облачившись в платье полковника, им же почищенное с вечера, с обычною юркостью заметался, хлопоча, по комнате, и, увидя, что пригрозил полковнику достаточно, успокоился и стал даже пошучивать:
— Вот, барин, ты не захотел его давеча помиловать, вольного-то человека, беглого, шашку божию посек, теперь и не прогневайся! Вся твоя дворня перевязана; рты у каждого заклепаны, как бочоночки, — мы вот и распоряжаемся! Ты, я думаю, удивился немало? Теперь уж ты нам ответ дашь: я, сударь, повторяю, Милороденко! Не веришь? Ей-богу-с!..
И он шнырял по комнате. Кругом было тихо.
— Боже, боже! Что они только с нами доныне делали, Хоринька. Правда? — заключил Милороденко, укладывая в чемодан все, что было поценнее из вещей в кабинете, и потом прибавил: — Ты, барин, думаешь, что я шучу? Как решился я освободить приятеля, он прямо шел тебя убить…
Панчуковский вдруг вскочил, кинулся к двери и крикнул громко: «Сюда, сюда, люди! грабят, режут!» Голос его звонко отдался по комнатам.
— Шалишь! — перебил его, загородя ему дорогу, Милороденко. — Ну, Харько, где теперь те бечевочки, что мы на их барскую милость приготовили? Видно, без этого и с ним не обойдется!
Левенчук достал веревку, при помощи франтовато одетого Милороденко с силой ухватил Панчуковского, зажал ему рот, наставил к виску его пистолет, и в два мгновения полковник, связанный, как чурбан, лежал уже на кровати. Милороденко не без грубости заткнул ему рот концом простыни, причем полковник ощутил скверный вкус мыла, обернул его лицом к стене и прибавил:
— Ну, слушай же теперь, барин, в последний раз: теперь уж не шути; или ты не веришь? Чуть обернешься назад, аминь тебе! Нож в спину по рукоятку! Лучше лежи, а не то пуля.
— Харько! гайда! — шепнул он Левенчуку.
Приятели сорвали планку с потайного замка в рабочем столе, подмеченную заранее Милороденко, вскрыли замок и ящик, вытащили связку бумаг, нашли мешочек с золотом, несколько связок депозиток. Руки у Милороденко дрожали. Левенчук тяжело дышал. Все уложено в другой чемоданчик.
— Бери! Скорее! Неси на двор!.. Нет, лучше стой над ним, а я понесу!
Милороденко выскочил из дому. Там на дворе он сложил все в кучу под крыльцом, где так часто молился. Осмотрелся еще раз, обежал кухню, амбар, подворотную сторожку. Везде было тихо. Собаки были убиты. Перевязанная дворня лежала спокойно. Освободив Левенчука, Милороденко, по очереди с ним, перевязал всех мужчин и баб, поодиночке, с барским пистолетом в руках, свел их в один из погребов и с забитыми ртами посадил туда, пригрозив выпустить каждому кишки, чуть кто голос подаст. Да уже одно сознание, что он Милороденко, сковало рты всем невольно.
Выкатив фаэтончик полковника, Милороденко вывел его лошадей, пока еще было темно, к погребу, сбегал с фонарем, освободил оттуда обомлевшего от страха Самуйлика, вывел его, с угрозами заставил запрячь фаэтон, связал его опять, толкнул в погреб, уложил чемоданы и забежал обратно в кабинет.
— Что, смирен теперь наш князь? Ты теперь молчишь барин, а? А не хочешь ли мы тебе девочку хорошенькую достанем?
«Вот опростоволосился! — думал полковник, жуя отвратительную простыню, — того и гляди зарежут! боже! хоть бы в живых оставили!..»
— Какой ему черт теперь, молчит! — свирепо сказал Левенчук, сплюнул в сторону, — да пора уж, чего ты там возишься?.. Пора отсюда вон…
— Ну, стой же еще малость… Надо и о твоем, голубчик, добре подумать.
Левенчук вздохнул и сел:
— Да, пора бы! Жил ты тут сколько времени, хоть бы догадался освободить ее!
— Уж я тебе обещался, только молчи! не знал, где ты. Да и что ей сталось! В холе жила, я с нею в карточки баловался… А я у тебя в долгу — помнишь, за порцию?..
Милороденко поднялся наверх по лестнице. Полковник слышал, как там на мезонине произошла возня. Кто-то не своим голосом взвизгнул, тяжело рухнулся и покатился вниз по ступеням. Опять все затихло. «Домаха отплачивается, бедняга!» — подумал полковник.
Та же потайная дверь в шкафе отворилась в кабинет. Показалась опять голова Милороденко.
— Теперь, Харько, бросай его; иди сюда! Ну, скорее, светает!..
Левенчук ступил в соседнюю комнату.
Там впотьмах стояла, спустя голову, судорожно рыдавшая Оксана.
— Ну-ну, барышня, перестаньте, целуйтесь да идите скорее! Пора; ой, ей-же-ей, пора! Поймают, тогда всё пропало. Теперь уж и у тебя, Хоринька, хвост навеки замаран.
Он толкнул одурелого от встречи с Оксаной Левенчука. Левенчук вывел Оксану. Внизу лестницы стонала Домаха.
— Ты, Оксана, молись богу, — шептал Левенчук, — а я тебя прощаю — не ты виновата…
— Барин, а барин! Слушай! — сказал Милороденко, входя в кабинет, — я тебе сослужил службу;